Кануны
Шрифт:
— Держись! — Скачков подставил свое плечо. — Вот так, помаленьку.
Митька, оторопевший еще до этого, так и сидел на двуколке… Окованные железом двери захлопнулись, и в темноте амбара Жук первым подал испуганный голос:
— Робятушки, а робятушки?
— Это ты, Кузьма?
— Я-то не Кузьма! — пошевелил ногой Носопырь. — Кузьма-то дальше вон.
— А тут-то кто? Вроде бы ты, Петр Григорьевич.
— Свят, свят… Был Петр Григорьевич, был, — заскулил дедко Клюшин совсем в другом месте.
— Старики, это чево нас сюда, в тюрьму, что ли?
— Как татей нощных!
— Никита Иванович, а
— Я думал, ты пиво у свата пьешь, а ты раньше нашего.
— Сподобился, Петр Григорьевич, — Никита плюнул. — Вот тебе и Казанская божья матерь. Эко стыдобушка! Эко добро-то как, Петро Григорьевич, до чего дожили, а?
— И не говори! Павло, может, ты знаешь, за что нас устосали? В казанскую-то…
— Откуда мнето знать? Я бы знал, разве поехал? Приезжает, значит, Усов, так и так, требует в сельсовет, приехала особая троица. Я вон еще Кузьме, значит, говорю: «Гли-ко, нам почесть-то вышла?» Говорю…
— Чего делать будем?
Образовалось молчание. В темноте светилась небольшая дыра, сделанная для кошек внизу двери. Где-то, за другою околицей играла гармонь, слышались угрожающие частушки:
Как в деревенку заходим,Сразу голос подаем,Мы, отчаянны головушки,Нигде не пропадем!— Усташинские идут, — вздохнул Жук. — Ольховских собираются колотить.
— Дурацкое дело не хитрое.
— Не жнем, не молотим, друг дружку колотим.
— А мы? Так и будем маяться? Огорожа вроде нет.
— Огорожа-то нету.
— Жаловаться! Бумагу в губернию писать, так и так. Это какой такой закон, чтобы стариков садить? А ежели мне, примерно, до ветру надобность?
— Не ты один. Все одинакие.
— Ни за что ни про что сидим.
— Давай, стукай во двери!
— Здря!
— Робятушки, ну-ко надо пошарить. Чего в амбаре-то?
— Пустой.
— А не убежишь! Кто рубил-то? Не ты ли, Никита Иванович? Мы и рубили, как сейчас вижу, ишшо до солдатов.
— На совесть рублено-то, для земской управы.
— Не на совесть, а на свою голову.
Опять поднялся кое-какой шум: Жук бил сапогом в двери, крича добрых людей на выручку. Носопырь начал чихать, дедко Клюшин шарил в пустых засеках, а Павло Сопронов подавал всем советы. Один дед Никита, не шевелясь, сидел на старом месте.
— Вот! — закричал вдруг дедко Клюшин. — Старики, есть чего-то, вроде бы свички, видно, еще от староприжимного время. Ну-ко, гляди…
— Огонь-то есть у кого?
— Свички, мать-перемать! Оне! — обрадовался Жук.
Спички оказались только у Павла, никто, кроме него и Носопыря, не курил. Зажгли огонь, и все затихло. Амбар осветился, но от этого стало как будто еще хуже прежнего. Было стыдно глядеть друг на друга, один Носопырь, не стесняясь, глядел по всем сторонам своим единственным глазом.
— Робятушки, а ведь я вспомнил! — вдруг хлопнул по голенищу Павло. — Знаю, за что нас упекли.
— За что?
— А за нашего Сельку! Это Игнаха мой, прохвост, написал бумагу, как мы Сельку пороли.
— Неуж бумагу послал?
— Это, знамо, это! Нет никакой другой причины! За это нас. А тебя-то за что, а, Олексей?
— Ну, дъяволенки! Я им покажу обоим, —
— Чего, мужики, делать будем?
— Сельку надо! Через ево попали, через ево надо и выбираться.
— Какой замок-то у их?
— Замок как у меня на гумне, точь-в-точь, — сказал дедко Клюшин. — Я заприметил.
— Дак ведь у меня-то тоже такой! — обрадовался Жук. — А у меня и ключи с собой.
— Дак иди отпирай!
Старики невесело посмеялись.
— Ужо, робятушки, выберемся… — Павло Сопронов подполз к дверям, поглядел в кошачью дыру.
— Видно чего? — за всех спросил Носопырь.
— Видно маленько, — повернулся Павло. — Вон девки бегут. Корову гонит старуха.
— Чья?
— Кабы моя, разговору не было. Ребятишки вон… Вроде в орлянку дуют. Эй! Робята! — Павло закричал в дыру. — Ну-к бегите сюда. Далеконько, не чуют. Шабаш…
Далеко в поле затихли крики последнего чибиса, по земле прокатился тяжкий утробный топот. Это обиженный судьбою пастух, от праздника, гнал конский табун в ночную поскотину. Запахло у дворов молоком, мокрым навозом и коровьим пометом. Принаряженные большухи наскоро, кое-как обрядили скотину. В заулках блеяли последние телята и овцы, даже собаки притихли.
Деревня быстро копила праздничный человеческий гомон. С поля еще тянуло запахами полуденной жары и сена, тут и там в огородах ковали кузнечики, в домах зажигались лампы, отчего на улицах сразу стало темнее.
До этого только три-четыре ватаги подростков хозяйничали на улицах, играли в орлянку и в рюхи, да стайки мелких девчонок с визгом перебегали дорогу. Девчушки, держа каждая свой платочек, по очереди качались на круговых качелях, пели, подражая большим:
Ягодиночка, не стойУ столою у делева,Не иссы любови той,Котолая утеляна.Ребятишки кидали в них липучками от лопухов. Изредка какой-нибудь подвыпивший гость проходил из дома в дом, от родни к родне, разговаривая сам с собой, разводя руками, сокрушался: «Все милашки как милашки, а моя что узелок…»
Но вот вместе с душными сумерками в деревню проникло откуда-то и, пронизывая все вокруг, развеялось нетерпеливо-тревожное возбуждение. Первая стая — шибановские ребята и девки — чинно прошла с песнями вдоль улицы. Парни, во главе с Володей Зыриным, шеренгой во всю ширину улицы, шли быстро, и девки, шедшие позади, едва успевали, но тоже пели, а уже совсем позади прискакивали подростки, объединенные Селькой Сопроновым. Все прошли по деревне из конца в конец и остановились плясать. У самого высокого дома Володя Зырин сел на лавочке. Двое девок, Палашка с Агнейкой, встали по бокам с рябиновыми веничками, чтобы оборонять гармониста от комаров. Пляска открылась. Ольховские ребята и девки образовали один общий круг с шибановскими, он раздвинулся чуть не до середины улицы. В деревню одна за другой входили ребячьи партии из других волостей; малочисленные, человек по десять, незаметно дополняли толпу, а большие с шумом и песнями шли из конца в конец, потом останавливались плясать под свои гармони.