Капитан Филибер
Шрифт:
— Считается, что после Мукденской баталии армия маршала Оямы, несмотря на очевидную победу, не имела уже сил для развития успеха. К Сыпингаю она буквально доползла, после чего сражения и завершились. Но сие не совсем так.
Учимся: начопергруппы «Новочеркасск» Чернецов, врид начдив-1 Голубинцев, начдив-3 Сидорин — и нагло примкнувший к ним земгусар. Слушаем. Вдыхаем травяной аромат.
…Погоны после возвращения из Раздоровской я снял. Из вредности. Поглядел на меня Кибальчиш — грустно, безнадежно. Смолчал.
— Столкновения имели место — короткие, но весьма жестокие. Особенностью их стало то, что основная тяжесть обороны легла не на пехоту, после
Спешить нельзя — мудрость не торопится и не торопит. Парит травяной чай, уходит в донское небо сизый папиросный дым, негромко звучит старый, чуть надтреснутый голос.
— Позволю себе, однако, перейти к дню сегодняшнему. Применительно к нашим условиям основой такой системы должна стать река Сал, возле которой будет проходить главная линия обороны. Передовую же следует вынести на две версты вперед. Рискну заметить, что противник, будь он даже семи пядей во лбу, станет ожидать нашего отступления за водную преграду, что однозначно диктует полевой устав. Наши позиции его весьма и весьма удивят…
Мудрость тепла, словно чуть остывший чай. Не обжигает, греет. Бодрит. Леопольд Феоктистович учит нас, как и чем удивить злодея Брундуляка.
Тих партизанский Эдем, спокоен, недвижен, словно чай в жестяной кружке. Оплот уверенности. Око тайфуна.
…Три колонны в степи. Ржут кони, скрипят телеги, рычат моторы броневиков. Подтёлковская орда сорвалась с цепи. Эшелон за эшелоном спешит из Новочеркасска, из полоненной донской столицы, выгружая красногвардейцев в черной коже, моряков в щегольских форменках, ветеранов-дезертиров в мятых гимнастерках без ремней. Бредет орда, шумит орда. Зол Брундуляк, гневен, бьет в его голову черная кровь, глаза заливает. Не уйдет товарищ Подтёлков, «красный президент» Дона, большевистский хан, без ушастой головы врага своего, Василия Чернецова!
Ревет хан Брундуляк, кричит громким голосом. Дрожит земля, колышется от крика испуганная твердь. Все, что было, все, что есть — в степь, в степь, в степь! Идите, бойцы красные, чины новорожденной РККА, Рабочей и Крестьянской, непобедимой и легендарной! Спешите, смерть Чернецова ищите, дабы Брундуляка потешить, кровь его успокоить. Близка она, смерть, у реки Сал, меж невысоких курганов, за тонкой линией наскоро вырытых окопов. Доползти, растоптать, размазать кровавой кашей по молодой траве… А без того и не возвращайтесь, страшен хан Брундуляк в гневе своем, голова его, как пивной котел, а ушища, как царски блюдища, а глазища, как сильны чашища, а ручища как сильны граблища, а ножища — как сильны кичижища…
Пьем чай. Мудрость не торопит — и не торопится.
— Соль замысла, господа, в размещении артиллерии между двух линий окопов, на открытых позициях — в целях стрельбы прямой наводкой, практически в упор. Однако это часть видимая. Артиллерийский резерв, прежде всего гаубицы, должно расположить скрытно. Это и станет нашим ultima ratio regnum — последним доводом королей. Извольте взглянуть на карту…
Он пил чай и смотрел на карту. Слушал. Думал. С каждым глотком, с каждым словом, ему становилось легче, спокойнее, проще. Огромный Мир с его вопросами, кевларовыми пастбищами и рукотворным Адом ушел вдаль — за высокую траву, за дальний горизонт, за узкую реку Сал, на берегах которой вольные донские короли готовились встретить самозванного Хана. Именно они, его друзья и соратники в синих, как родное небо, погонах, а вовсе не пушки, станут «последним доводом» на страшных весах Войны.
Ultima ratio regnum! Надо победить. Они победят.
Лабораторный журнал № 4
24 марта.
Запись шестнадцатая.
На книжном развале бросилась в глаза знакомая фамилия на обложке — «Евгений Винокуров». Сборник 1962 года по цене двух чашек кофе. Естественно, купил.
Раскрыл на первой попавшейся странице — и почти сразу наткнулся на нечто, очень близкое к теме:
Нехитрый рай несложно сколотить. Отгородись фанеркой небольшою. Подкрасить, подсинить, подзолотить — До самой смерти отдыхай душою! …Мил, словно дом. Надежен, словно дот! Глух, как подвал. Живи, забот не зная. Но дунет ветер — крыша упадет, И снова сверху темнота ночная…Прекрасное описание всего комплекса исследований Q-реальности, даже помянута «фанерка», отделяющая от гибели. Мораль тоже справедлива: ветер дунет, рухнет крыша, наступит темнота. Но я не столь пессимистичен. «До самой смерти» можно успеть очень и очень многое. Наш нехитрый и очень несовершенный пока Рай дает нужную отсрочку. «Живи, забот не зная» — конечно же, поэтическое преувеличение, такое даже Второму в голову не пришло. Разве что в фазе «В», в безмятежной аркадской идиллии…
Винокуров — очень хороший поэт. «В полях за Вислой сонной лежат в земле сырой…» Ныне забыт напрочь и вспоминаем разве что озверевшими «патриотами», поливающими его грязью именно за Сережку с Малой Бронной. Не иначе, национальность бедного Сережки прописана неясно.
Можно в очередной раз посетовать на «эпоху», забывшую Винокуров — и позавидовать Второму, решившему вернуться в нашу неоцененную Аркадию. Не стану. Река Времен, уносящая в своем стремление и хорошее, и плохое, придумана не Гавриилом Романовичем Державиным, она была, есть и пребудет. Даже поэты ей подвластны. «И если что и остается чрез звуки лиры и трубы, то Вечности жерлом пожрется и общей не минет судьбы…» Никакие Памятники не стоят вечно.
Второму завидовать не след. Ничто не мешает мне «погрузиться» в тот же 1956-й — а еще лучше на два года позже, — и пройти все заново. Пока не тянет. Успею в Аркадию, да и не была та эпоха безмятежной. Коммунизм, которые не заметили — все равно коммунизм. Между прочим, в сборнике Винокурова нет стихотворения про Адама. Еще бы! 1962-й, Мальбрук-Никита собрался в очередной поход против религиозных суеверий и предрассудков. Церквей позакрывал поболе, чем Иосиф Грозный, чуть Андрея Рублева из гроба не выкинул. Не все было ладно в Аркадии. «Во сне он видел печи Освенцима и трупами наполненные рвы…»
«Моя» эпоха имеет куда худшую репутацию. Дед-Кибальчиш, охотно рассказывавший про Отечественную, о Гражданской молчал мертво. Казалось бы вот она, романтика! Пятнадцатилетний хлопец на тачанке, пулеметный ствол смотрит в злобные буржуинские рожи, на помощь спешат комсомольцы-орлята… Романтизировать «ту единственную» стали в пятидесятые, когда многое уже забылось. Написал бы Булат Шалвович не про комсомольскую богиню, а про собственного родителя, комиссара Окуджаву, и его славные подвиги!