Капуччино
Шрифт:
Он пел со стола, прочувственно, сентиментально.
— Адиот в тигровой шкуре, — констатировал Глечик, — здесь можно жить только керным. Мы бы могли пойти в американский ресторан, но меня там не кормят — я о них не пишу. А платить я разучился. Не забудь — Хайдебуров оставил всего 29 писем!..
Они встали, покинули «Родину» и пошли ночным Бруклином.
Было тепло, светила луна, все было уютным и голубым. Из открытых окон доносилась русская речь, мат, песни.
— Хаим-обманщик, — долетел голос женщины, — он еще в Бобруйске
Из другого окна вздыхали, грустно, протяжно:
— Нет, надо было ехать в Канаду.
— Цукрохене, кто так жарит котлеты…
Пахло луком, селедочкой, «Казбеком».
Только в одном окне, под самой крышей, говорили по-английски.
Глечик насторожился.
— Сколько лет живут тут, — с удивлением сказал он, — и говорят по-английски!
— А почему нет? — неуверенно спросил Виль, — мы ж в Америке.
— Ты уверен? — Глечик смотрел на него своим красным глазом. — Мы в России! В Пинске, Жлобине, Львове. Америка где-то там, — он неопределенно махнул рукой, — Манхеттэн, Лас-Вегас, Сан-Франциско. Туда надо ехать на метро, лететь на «Боинге», плыть на «Куин-Мэри». Я там не был. Если бы я там жил — ты б увидел, какой бы у меня был английский. Перфектли! А что можно выучить, живя с Колей Минцем? Белорусский язык с кишеневским акцентом?..
Подошел высокий негр, зубы белели в свете луны. Он что-то произнес. Виль автоматически достал пятерку — и протянул ему. Негр, несколько удивившись, вместе с пятеркой растаял в ночи.
— Виль, сан оф бич! — возмутился Глечик. — В Америке башлями не разбрасываются! Зачем ты отдал ему пятерку?
— Ты же сказал!
— Адиот! Он тебя что — резал? Душил? Ломал конечности?! Дают, когда ломают! А он, мне кажется, просто спросил улицу. Он повторял: «стрит», «стрит»! Стрит — это улица?
— Вроде…
— Дикари, столько лет среди нас живут — и ни слова по-русски! На, держи на всякий случай, — Глечик опять протянул пятерку. — Эх, удивительная страна, вот только нет общего врага. Общий сплачивает. А тут у каждого — свой. У кого — супер, у кого — Рейган, у кого — негры, у иных ЭЙДС. Это разъединяет. Не знаешь, с кем и против кого… То ли дело там — цензура, хамство, антисемитизм — как мы были сплочены!.. Нет врага — нет друзей. Не с кем слово сказать. Некому руку на колено положить. Коснешься — 20 долларов! Где это видано — платное женское колено?! Удивительная страна… Нет, старик, мы — поколение пустыни, потерянное колено Израилево, отшельники без гостиной, где забыт мой талант… Брести по пустыне, без эскорта, в моем возрасте?..
Два огонька зажглись в синей ночи — сигарета в зубах, другая в пальцах.
— Оленя ранило стрелой, — донеслось из темноты, — и лучше не найду я фразы…
— Не горюй! И старость проходит, — сказал Виль.
Вернувшись из Америки, Виль написал рассказ — в один присест, залпом, за ночь, как когда-то, в далекой юности, когда он только начинал, когда рассказ рождался весь в голове, и его надо было только записать.
Хороший рассказ, как ребенок, рождается сразу и весь.
Вынашивать его можно долго, но на свет он должен появиться целиком. У порядочного дитя голова и ноги выходят одновременно, а не с разницей в десять дней…
Виль сел вечером, на следующий день после прилета.
Он затянулся, дым перебросил его в синий ленинградский вечер, в легкий снежок, в сугробы, и, теряясь среди них, бродя от канала к каналу, он окончил к утру, когда в пепельнице было двенадцать окурков.
Хороший признак — на приличный рассказ меньше полпачки сигарет не уходило.
«Чем больше окурков — тем лучше рассказ», — считал Виль.
Поэтому он категорически отказывался бросать курить. Он мог вредить своему здоровью — но рассказу? Это было бы кощунство. И он был в этом не одинок — другие не бросали пить…
Окурки, водка, опухшие глаза, нервы на взводе, желчная речь — обычная цена за неплохой рассказец…
Виль перечитал его утром, на заре, на тринадцатой сигарете, и тот ему не понравился.
Он перечел ночью — вроде, было ничего.
То, что замечаешь ночью, обычно не видишь днем — луна, звезды…
Там он читал новое в Мавританской гостиной. Его поносили, или качали, Качинский кричал «Это победа», пили шампанское, восхищались друг другом.
Здесь можно было прочесть только Бему, но для этого рассказ надо было сначала перевести, то есть отдать на расстрел фрейлен Кох. Виль плакал, когда фрейлен вела на расстрел его детей, но что он мог поделать? Отдать их другому переводчику? На повешение?..
— Прочтите, Владимир Ильич, — попросил Бем.
— И что ты поймешь?
— Музыку. Мелодию. Ритм.
— Там сюжет…
— Тогда прочти «Литературоведу». Если ты хочешь честное, искреннее мнение — прочти ему.
— Хорошо. Это короткий рассказец. Я всегда предпочитаю рассказец — роману.
— Варум, Владимир Ильич?
— Короткая глупость — предпочтительнее длинной.
— Как всякий интеллектуал, ты любишь плюнуть в самого себя.
— Итак, — Виль развернул листки, — вы готовы?
— Постой, — останоил Бем, — рассказы так не читают. Мы уважаем творчество.
Он водрузил перед Вилем бутылку «Мартеля», положил длинную сигару, ломтик кокоса. Он принес индийский ковер «Литературоведу», уложил его и поставил перед ним печенье «Мадлен».
Затем он разжег камин.
— У нас уважают писателя, — повторил он, — и ценят. Начинайте, Владимир Ильич.
И Виль начал.
Рассказ, прочитаный сатириком Вилем «Литературоведу».
…И, наконец, они дошли до площади Кампо ди Фиори.
— Все, — сказал Шая, — приехали, — и опустился на плетеный стул траттории, увитой молодым виноградом.