Капуччино
Шрифт:
— Ух-Ух! — подхватила группа.
— Ах-Ах! — закончила фрекен, — ей ничего не оставалось. — Хороший пример, Папандреу, но не из Зощенко. И с частушками мы уже закончили. Итак — Михаил Михайлович Зощенко. Громада, как его называл Горький, Зощенко всю жизнь занимался антономической подменой, комическим окказионализмом и семантической редупликацией.
У Виля задергалось ухо — каждый раз он узнавал от фрекен что-нибудь новое.
— Всю свою нелегкую жизнь этот Титан, как
Фрекен продолжала совершать открытия…
С детства Виль был влюблен в Зощенко. Он читал своим приятелям его рассказы наизусть, не перевирая ни слова. Они ржали, их выгоняли с уроков, и Виль продолжал рассказывать во Владимирском садике, под колокольней Кваренги… Когда забрали отца — под его подушкой нашли сборник рассказов Михал Михалыча.
— Я пережил тюрьму, — говорил папа, — благодаря его смеху и его печали. Его смех, Виль, спас не один миллион, я тебе уверяю.
Виль знал это и помнил, как этот смех задушили. Красной волосатой партийной рукой.
Михаила Михайловича выгнали отовсюду, перестали печатать, отключили электричество, газ. К нему боялись прикасаться, обходили все те, кто когда-то умирал со смеху.
В то страшное время Виль встретил его на Невском, в сером пальто, с серым батоном. Он хотел поздороваться с ним, но Зощенко отвернулся.
Виль подбежал к нему.
— Почему, Михаил Михайлович?
Зощенко мягко улыбнулся:
— Помогаю не здороваться…
— Глыба, как его называл Мандельштам, — продолжала фрекен, — семантические парадигмы которого…
Виль встал и вышел.
— … сделали из него мастера окказионализма, — неслось вслед.
В ближайшем кафе, полном, как всегда, старух, он заказал литр водки.
Старухи открыли рот.
— Prosit, мэдэм! — он опрокинул бокал.
За окном шел весенний дождь, теплый и прозрачный, как тополь в ноябре. Виль думал о Зощенко, о смехе, о себе, о вселенском абсурде, смотрел на дождь и понял, что теряет единственное, что осталось — юмор.
— Гарсон! — позвал он.
Подбежал очень чистый официант, очень предусмотрительный.
— Шнапс?
— Гарсон, — сказал Виль, — вам не кажется, что лучше потерять голову, чем юмор?
— Мсье, — философски заметил гарсон, — лучше найти, чем потерять…
Когда Виль вернулся, фрекен Бок уже перешла от теории к практическим занятиям.
— А вот вам пример симантической дупликации, — она взяла свой конспект: «А баба эта — совсем глупая дура!» В чем комизм, юмор? Думайте, думайте, обратитесь к интеллекту, к эмоциональной сфере.
Все обращались, но ответа не находили.
— Я вас предупреждала, — голос фрекен был сладок, — языковой юмор спрятан, глубинен, скрыт. Объясняю: дура — это уже глупая, а глупая — это уже дура. Поэтому «Глупая дура» быть не может.
«Может, может», — подумал Виль.
— Поэтому это и смешно!
— Скорее грустно, — промолвил Виль.
— Для тех, у кого нет чувства юмора, — терпеливо пояснила фрекен. — А теперь сами приведите пример семантической редупликации.
Виль вскинул руку.
— Кретинская кретинка, — сказал он ей в глаза.
— Хорошо. Еще.
— Идиотская идиотка, — ему стало легко.
— Отлично!
— Сучья сука! Алигофренская алигофренка, — у него выросли крылья, он прямо влюбился в эту семантическую редупликацию, — имбесильная имбесилка!
— Великолепно, — фрекен была довольна, — вы начинаете кое-что ухватывать!
— И старая кизда! — закончил он.
— Э, н-нет, — она подняла пальчик, — осторожно! Это уже не редупликация! Это, простите малопропическая подмена: купол-кумпол, зря-здря!
Но Виль был влюблен и в малопропическую…
Воодушевленная его старанием и успехами фрекен вскоре предложила Вилю тему дипломной работы.
— Долго думала, Назым, — довольно сказала она, — специально для вас. Вот: «Приемы комического у Виля Медведя». Любимый автор сэра Затрапера.
Виль побелел.
— Прекрасный советский сатирик!
— К-какого века? — выдавил Виль.
— Нашего. Слыхали такого?!
— Н-нет.
— Вам предстоит радостная встреча. Повторите, Папандреу — Медведь!
— Ведмедь, — повторил Папандреу…
Писать про самого себя Вилю было невероятно сложно. Даже когда он писал письма маме — это было всегда три слова: «Все в порядке. Чувствую себя хорошо. Целую…» Но не напишешь же в дипломе: «У Медведя все в порядке. Чувствует себя хорошо. Целует…»
Его всегда раздражали авторы, ныряющие в свою душу, самокопатели с большими лопатами, вскакивающие утром, и, не всполоснув лица, бросающиеся к столу описывать свое состояние: «Большая, несколько асимметричная женская жопа часто маячила перед моим затуманенным взором. Я знал, откуда это — в три года, в женской бане…»
Он недолюбливал даже Достоевского. Конечно — Федор Михайлович — это вершина, но он любил гулять в долине, Виль Медведь…
Нет, нет, он не писал о себе — если быть честным, он сам себя не очень то и интересовал. За полвека он сам себе хорошо поднадоел — а писать о надоевшем человеке, тем более научную работу…