Карафуто
Шрифт:
Иван Иванович дернулся:
— Это правда?
— Ну вот. Конечно. Родительская любовь — святая вещь.
— Для вас?
— Конечно. Мы — люди. Ваш сын хочет вас видеть. Просит…
Дорошук сделал усилие и встал.
— Ведите. Где он?
— Минуточку, — поднял руку Лихолетов. — Такие дела… быстро не делаются.
— Но мой сын…
— О, он еще протянет день-другой. А впрочем, ручаться нельзя. Вы его сейчас увидите. У него температура доходит до сорока, как… хе-хе, наша бывшая, родная, рассейская сорокаградусная. Саке — это же винцо, не большее. Японцы не умеют пить. Это, знаете,
— Замолчите!.. Мой сын…
— Сейчас, сейчас. Пойдем. Вот, пожалуйста…
Он положил на стол перед Иваном Ивановичем чистый лист бумаги.
— Прошу, подпишите.
— Что? Не понимаю.
— Как не стыдно? Вы же — ученый. Только ваша подпись. Вот здесь, внизу. Carte blanche, как говорят французы. Пожалуйста, быстрее. Ваш сын умирает. Хочет вас видеть… ждет…
Дорошук сразу сел, отрицающе покачав головой.
— Вы подпишете? Нет? Но ваш сын…
— Он здоровый. Это провокация.
— За такие выражения вы снова можете оказаться там, где только что были. В погребе.
В эту минуту, наверное, ни на миг не забывая, что его отец и дед похоронены в Токио, среди могил славнейших самураев, величественно вошел господин Инаба Куронума. Его глаза пытливо перебегали с чистого листа бумаги на Дорошука и Лихолетова. Белогвардеец вытянулся и доложил. Начальник полиции замурлыкал миролюбиво, даже с улыбкой.
— Господин Куронума, — перевел штабс-капитан, — недоволен видом уважаемого господина Дорошука. Господин геолог сегодня слишком бледен. Тем более досадно узнать, что он продолжает свою неэтичную тактику упрямства и отказывается согласиться с некоторыми, совсем мелкими предложениями господина начальника полиции. Единственное, что мы сейчас требуем, — подписать этот лист бумаги.
— Но же он белый, как снег.
— Об этом не беспокойтесь. Ваше дело подписать.
— Я должен знать, что подписываю.
— К сожалению, я сам этого не знаю, — цинично ответил Лихолетов. — Но я убежден, что это не любовное письмо. Подписывайте, не забывайте о сыне.
— Вранье! Я слишком опытный окунь, чтобы попасться на этот крючок.
Лихолетов о чем-то тихо посоветовался с начальником полиции, после этого спросил:
— В последний раз спрашиваю: подпишете бумагу?
— Нет. Ведь потом вы заполните этот листок так, как захотите. И под этой писаниной будет стоять моя подпись. За кого вы меня держите?
— А ваш сын? Вы его не хотите увидеть? Он тяжело болен. Слышите? Что вы за отец? Ваш сын умирает…
— Провокация.
— Господин начальник полиции только что говорил, что вы получите от вашего сына его собственноручную записку. Я думаю, что это вас окончательно убедит.
ОТ ВОЛОДИ ТРЕБУЮТ ЗАПИСКУ
Отца забрали, и с того часа Володя остался в тюрьме один-одинешенек. Это помещение, в сущности говоря, совсем нельзя было назвать обычной тюрьмой. Это был скорее каменный мешок, насквозь сырой и холодный, с небольшим зарешеченным окошком вверху. Володя вспоминал когда-то прочитанную книжку про Петропавловскую крепость, где царь гноил революционеров. Юноше иногда казалось, что это и есть страшный Петропавловский каземат, в котором его похоронили навсегда.
День угасал,
Не раз юноша спрашивал у дежурного об отце. Но не получал ответа.
Долгими ночами, дрожа на голых досках от холода и пронизывающей сырости, Володя не спал и широко раскрытыми глазами вглядывался в черноту мрака. Иногда ему чудились шаги за дверью, тогда он схватывался, ожидая, что сейчас увидит отца. Придавленный страшной тоской, снова укладывался на свою деревянную постель.
Минутами он боялся, что потеряет рассудок. Сумасшествие было рядом, хватало за горло, путало мысли и ощущения, сковывало движения. Каменели ноги, каменело сердце, голова наливалась тяжелым оловом…
Последними усилиями воли юноша бросался к двери и стучал кулаками. Ему казалось, что дверь гремит, трясутся стены, и эхо этих звуков катится далеко-далеко. Но на самом деле никто не слышал его бессильного стука, его отчаянного протеста.
Иногда казалось, что он уже никогда не увидит отца. Наверно, никакой телеграммы из Советского Союза не было; наверное, самураи это придумали, чтобы заманить отца куда-то в застенок и убить. А может, они будут издеваться над ним и пытать, пока отец не даст согласие принять японское гражданство?
От самой мысли об этом холодные мурашки заползали в сердце. Нет, этого не может быть. Отец не такой. Вспоминалось, как отвечал он начальнику полиции. И потихоньку исчезали тоска и отчаяние. Они таяли в теплых воспоминаниях об отце, его образ выныривал из тьмы, его образ был здесь, возле Володи.
И тогда пылкая решительность наполняла все существо юноши. Нет, он будет твердым до конца, как и его отец. Пусть он заключен, пусть вокруг самураи, но он сумеет им ответить как следует. И он победит…
В такие минуты рождалась уверенность, что отец живой и невредимый и скоро состоится их радостное свидание. А там… возвращение на родину, мама, Инга, товарищи…
Девушка иногда приходила во сне с ласковыми словами и смешливыми искорками в серых глазах. Тогда Володя, проснувшись, украдкой, тихонько переживал несколько счастливых минут, боясь пошевелиться, чтобы не разогнать волшебный сон.
Как-то поздно вечером дверь каземата отворились. Ослепленный лучом фонаря, Володя моргал веками и тер кулаками глаза. Это было приблизительно на третьи сутки с того времени, как его разлучили с отцом. Кто-то большой, долговязый поставил на пол фонарь.
Теперь, оклемавшись, Володя узнал гостя. Это был переводчик и помощник начальника полиции. «Как его? Ну да, штабс-капитан Лихолетов». Он, он. Те же закрученные вверх тонкие кончики рыжих усов, оловянные выпуклые глаза.
Полицай принес деревянный обрубок, и Лихолетов сел на него. Ближе придвинул фонарь, потом взял его и поднял вверх, чтобы лучше видеть Володю.
Белогвардеец не спешил начинать разговор. Он, наверное, хотел сначала понять, в каком состоянии находится заключенный. Несколько минут Лихолетов молча изучал лицо и каждое движение Володи. Затем со звоном поставил фонарь и осмотрелся.