Карамзин
Шрифт:
И. М. Долгоруков в ответ на стихи петербургского стихотворца Ивана Кованько:
Хоть Москва в руках французов, Это, право, не беда! — Наш фельдмаршал, князь Кутузов Их на смерть впустил туда, —написал элегию «Плач над Москвою»:
О день великих зол! — Но к пущему несчастью У матушки-Москвы есть множество детей, Которые твердят по новому пристрастью, Что прах ее не есть беда России всей. Утешит ли кого сия молва народна? Отечества я сын и здесь сказать дерзну: Россия!Каждый, конечно, хотел знать судьбу своего дома, и очень немногие могли порадоваться тому, что пожар миновал их жилище.
Печаль о сожженной Москве шла рядом с радостью от перелома в ходе войны.
«Как ни жаль Москвы, — писал Карамзин Дмитриеву 26 ноября, — как ни жаль наших мирных хижин и книг, обращенных в пепел, но слава Богу, что Отечество уцелело и что Наполеон бежит зайцем, пришедши тигром».
Между тем жизнь в Нижнем «московских изгнанников», как называли они себя, входила в обычную колею. В. Л. Пушкин написал стихотворное обращение «К жителям Нижнего Новгорода» и, как прежде по московским гостиным, самозабвенно декламировал его повсюду в Нижнем.
Батюшков, менее года назад описавший в ярком, остром очерке «Прогулка по Москве» московское светское допожарное общество и типы, которые позже станут персонажами комедии Грибоедова «Горе от ума», в письмах из Нижнего описывает это же общество. «Здесь я нашел всю Москву, — сообщает он Вяземскому. — Алексей Михайлович Пушкин плачет неутешно: он все потерял, кроме жены и детей. Василий Пушкин забыл в Москве книги и сына: книги сожжены, а сына вынес на руках его слуга… У Архаровых на обедах сбирается вся Москва, или, лучше сказать, все бедняки: кто без дома, кто без деревни, кто без куска хлеба, и я хожу к ним учиться физиономиям и терпению. Везде слышу вздохи, вижу слезы — и везде глупость. Все жалуются и бранят французов по-французски… Потерю Москвы немногие постигают…» Батюшков описывает балы и маскарады у губернатора и вице-губернатора, «где наши красавицы, осыпав себя брильянтами и жемчугами, прыгали до первого обморока в кадрилях французских, во французских платьях, болтая по-французски Бог знает как, и проклинали врагов наших», шумные застолья, «где от псовой травли до подвигов Кутузова все дышало любовью к Отечеству», где Василий Львович «отпускал каламбуры, достойные лучших времен…».
В конце концов большинство как-то устроилось, но Карамзин находился в подавленном настроении. «Здесь довольно нас, московских, — писал он Дмитриеву. — Кто на Тверской или Никитской играл в вист или бостон, для того мало разницы: он играет и в Нижнем. Но худо для нас, книжных людей: здесь и Степенная книга мне в диковинку». В другом письме он жалуется: «Живем день за днем, не зная, что будет с нами. Я теперь, как растение, вырванное из корня: лишен способов заниматься и едва ли когда-нибудь могу возвратиться к своим прежним мирным упражнениям. Не знаю даже и того, как и где буду жить».
Дмитриев приглашает Карамзина в Петербург, выставляя все выгоды жизни в столице. На что Карамзин отвечает: «Очень, очень желаю не только ехать в Петербург, но и поселиться там, по крайней мере, в ожидании, когда Москва сделается обитаемою. Время для меня дорого: склоняюсь к старости, несколько лет еще могу писать, пять, шесть, если Богу угодно; а там на покой, временный или вечный: следственно, надо пользоваться днями и часами для довершения моего историографства. Здесь я теряю время, не имея нужных книг, — только в Петербурге могу продолжать работу. К этому прибавь утешение жить с тобою и суди о моем нетерпении выехать из Нижнего. Но вот беда: крестьяне, изнуренные всякими налогами чрезвычайными, не дают оброка. Жена моя представила на службу 70 человек, которых вооружение и прочее стоило нам около 10 000 рублей: вот весь наш доход годовой. Далее и пенсии не получаю, ибо Казенная московская палата еще не открылась. Дадут ли мне в Петербурге чистый уголок в каком-нибудь казенном доме, т. е. комнат шесть? Государь сам предлагал мне жить в Аничковом дворце; но тогда были другие обстоятельства, ему теперь не до историографа. Скажи мне об этом свое мнение». Однако, несмотря на заверения друга, что все можно устроить, что великая княгиня Екатерина Павловна по-прежнему приглашает его, Карамзин отказывается ехать в Петербург: он не хочет быть зависимым от царской милости.
«По сю пору, — пишет от Дмитриеву 18 февраля 1813 года, — я не в Петербурге от того, что я считаю безрассудностию ехать туда без денег и без известного нам дохода. Я муж; и отец детей; мне надобно иметь более, нежели прогоны. Доселе я жил своим: на пятом десятке не хочется входить в долги и кланяться. Состояние крестьян жалкое: у меня нет духа требовать с них полного оброка, хотя и весьма умеренного. Будущее также не ясно. Долго ли станут воевать? Чего еще потребуется от нас и крестьян для славы и безопасности России? Одним словом, думаю, что мне надобно еще, по крайней мере, дождаться здесь лета, вопреки моему сильному желанию обнять тебя, видеть любезнейшую великую княгиню и снова заняться моим историографским делом, для которого не имею здесь достаточных способов».
26 декабря русские войска, преследуя бегущую французскую армию, вышли на пограничный Неман. Теперь территория России была свободна от захватчиков.
В январе 1813 года москвичи начали разъезжаться из Нижнего Новгорода. Многие возвращались в Москву, на родное пепелище, рассчитывая как-нибудь перезимовать если не в каком-нибудь уцелевшем флигеле, то у кого-нибудь из родни. «Мы остались почти одни», — писал Карамзин брату 21 января.
Между тем Карамзин преодолевает первоначальную растерянность и смятение, мало-помалу обретает душевное равновесие и начинает думать о работе.
«Думаю приняться за свое дело, — сообщал он Вяземскому в середине ноября, — раскладываю бумаги и книги, однако ж, успех сомнителен: не имею и половины материалов…» О том же, о деле, он пишет в конце ноября Дмитриеву: «С нетерпением жду, чем заключится эта удивительная кампания. Есть Бог: Он наказывает и милует Россию… Еще не знаю, где буду жить, на московском пепелище или в Петербурге, где единственно могу продолжать „Историю“, т. е. найти нужные для меня книги, утратив свою библиотеку. Теперь еще не могу тронуться с места: не имею денег, а крестьяне не дают оброка по нынешним трудным обстоятельствам. Между тем боюсь загрубеть умом и лишиться способности к сочинению. Невольная праздность изнуряет мою душу. Так угодно Богу. Авось весною найду способ воскреснуть для моего историографского дела и выехать отсюда».
21 января 1813 года, получив письмо от А. И. Тургенева, переписка с которым прервалась в начале войны, в ответном письме, как и в прежние времена, он просит присылать книги, нужные для работы: «Давно я не писал к Вам, но всегда помнил и любил Вас. Сколько происшествий! Как не хотелось мне бежать из Москвы! Сколько раз в день спрашиваю у судьбы, на что она велела мне быть современником Наполеона со товарищи? Добрый, добрый народ русский! Я не сомневался в твоем великодушии, но хотел бы лучше писать древнюю свою „Историю“ в иной век и не на пепелище Москвы. Библиотека моя имела честь обратиться в пепел, вместе с Грановитою палатою, однако ж рукописи мои уцелели в Остафьеве. Жаль Пушкинских манускриптов; они все сгорели, кроме бывших у меня. Потеря невозвратимая для нашей истории! Университет тоже всего лишился: библиотеки, кабинета… По крайней мере, дай нам Бог славного мира, и поскорее! Между тем сижу как рак на мели: без дела, без материалов, без книг, в несносной праздности и в ожидании горячки, которая здесь и во многих местах свирепствует. Просторно будет в Европе и у нас. Но вы, петербургские господа, сияя в лучах славы, думаете только о великих делах! Извините меланхолию бедных изгнанников московских.
Оставим шутку невеселую и поговорим о другом. Сделайте мне удовольствие, исполните Ваше обещание и пришлите Льва Дьякона… Я и здесь нашел нечто любопытное: Степенную книгу с прибавлениями неизвестными, касательно времен царя Ивана Васильевича. Не можете ли прислать мне еще Архангелогородского печатного летописца? Вы его, думаю, знаете. Маленькая книжка в четвертку».
О работе же он пишет и возвратившемуся в Москву А. Ф. Малиновскому: «Вам бывает грустно, и нам также; но многим ли весело? Вы на пепелище, а мы, как в ссылке. Московские приятели или уже оставили или оставляют нас, а нижегородскими не умеем довольствоваться, и мысль: что будет? тревожит сердце. Толкаю себя в правый и левый бок, чтобы чаще взглядывать на небо; но суетная земля еще крепко удерживает свои права на мою слабую душу. Желаю работать: только не имею всего, что надобно. Читаю Монтеня и Тацита: они жили также в бурные времена».