Карл Брюллов
Шрифт:
Брюллов возвращался на родину, когда Россия стояла на великом историческом повороте от формации феодальной к новой, капиталистической. Такими общими социально-философскими определениями он, разумеется, тоже не пользовался. Но зато слышал, как в обиходе все чаще звучат непривычные прежде слова — «рабочий», «промышленность». Баратынский, когда Карл в Москве рисовал его портрет, читал стихи об этом новом классе — классе рабочих, преданных «промышленным заботам». Ему же принадлежали такие веские слова о XIX веке: «Век шествует путем своим железным…»
Гете, гениальный провидец, предостерегал от опасности, которую несет с собою это «торопящееся» столетие — от опасности денег, чисел, скорости, машин, механизации. Он предал анафеме богатство и скорость — соблазнителей юношества, опору посредственности…
Чем ближе к центру города, тем больше перемен схватывает глаз. На Невском — опять новшество: тряская булыжная мостовая заменена узорно выложенной торцовой, экипаж идет по ней плавно, без привычного грохота. Нижние этажи левой стороны проспекта сияют витринами: тут магазин лучших шляп Циммермана, неподалеку — отборных ситцев российской выделки, дальше — косметический магазин, нотная лавка Рихтера. А сколько мелькает книжных лавок! Самая большая, лавка Смирдина на Невском, полна народу — это не просто лавка, это своего рода клуб литераторов, куда приходят поболтать, обсудить новинку. А сколько новых домов повыросло на главной улице! С угла Невского и Михайловской открылся на миг вид на Михайловский дворец, видно, и вся площадь застроена. Вскоре Брюллов часто будет там
С удивлением глядел Брюллов на петербургскую толпу. Она тоже теперь совсем иная, чем тринадцать лет назад, да к тому же как сильно отличается от московской! Одеты все пестро и неоднообразно, мода в том, 1836 году была какая-то неустойчивая — может, небывало ранняя весна застала законодателей мод врасплох… В одеждах были как бы перемешаны все века — глубочайшая древность соседствовала с выдумками парижских модисток. У дам и греческие прически, увитые гирляндами из искусственных цветов, и поднятые вверх, на китайский манер, волосы, и старофранцузские букли… У многих — восточные тюрбаны венчают гордо поднятые головки. Платья пышные, наподобие фижм, рукава то чрезвычайно узкие, то невероятно широкие… У мужчин — и гладко выбритые подбородки, и усы, и борода, и бакенбарды. Смешение лиц — необыкновенное. Рядом со светской дамой преклонных лет, так затянутой в корсет, что глядеть без сочувствия невозможно, бородатый купчина; рядом с сановником в шитом золотом вицмундире — пришлый оброчный в лаптях и посконной рубахе. Помимо разнородности толпы смутно уловил Брюллов и еще одно обстоятельство. Как ни был он взволнован встречей, поражен новыми впечатлениями, а все же заметил, что у большинства прохожих движения какие-то механические, напряженные. Будто не по своей, а по чьей-то чужой воле приведены в действие эти фигуры. Это приметил и маркиз де Кюстин, побывавший чуть позже, в 1839 году, в России и выпустивший потом книгу «Le Russie en 1839», вызвавшую такое недовольство царя Николая. «Движения людей, встречаемых мною, — писал он о петербургской толпе, — казались мне угловатыми и стесненными; каждый жест выражал волю, но не того, кто делал его; все, кого я видел, шли с приказанием…» Лермонтов выразил это же впечатление совсем коротко и хлестко: «Закон сидит на лбу людей…»
Так, покуда Брюллов ехал по городу, длинный ряд малых примет, мелких черт постоянно возвращал все к той же мысли — уезжал он при одном царе, возвращался совсем при ином. Все познается в сравнении — совсем скоро на себе самом убедится художник, что александровские утеснения свободы были детскими шутками в сравнении с жесткими, целенаправленными мерами Николая по пресечению всякого проявления мысли, свободной воли…
Полный новых впечатлений, неожиданных мыслей, подъезжал Брюллов к дому купца Таля, что стоит в самом начале Невского, в двух шагах от Дворцовой площади. Квартира, предназначенная для него в Академии, еще не была готова, и друг Пушкина, С. Соболевский, которого он знал еще по Италии и даже рисовал его портрет, предложил художнику покамест остановиться в этой квартире, которую он снимал со своим приятелем И. Мальцевым — они оба были тогда одержимы идеей основать бумагопрядильную фабрику и все равно вскорости собирались по этому поводу поехать за границу.
Едва приехав в Петербург, Брюллов снова тяжело заболел. Пришлось даже отложить торжественную встречу в Академии. Программа торжества была составлена заранее с великой тщательностью — вплоть до перечня и содержания тостов, и утверждена резолюцией президента Оленина: «С сим положением согласен». Наступил день 11 июня. Торжественно украшенная Академия распахнула двери перед своим питомцем, стяжавшим мировую славу. Пенсионер Кудинов пропел куплеты, сочиненные в честь Брюллова воспитанником Норевым. Вступил хор. Ноты в руках донельзя взволнованных учеников дрожали, голоса поначалу тоже. Хор сменился полковым оркестром, грянувшим торжественный марш. Через анфиладу, мимо величаво взирающих античных статуй, будто тоже участвовавших в торжестве, Брюллов и все приглашенные прошли в залу с роскошно убранным обеденным столом. В конце залы висела «Помпея». На мгновение все смолкли. Было что-то особенно волнующее в этом моменте — друг против друга творец и его создание, разделенные большим пространством залы… На миг все почувствовали себя нескромными свидетелями, нечаянно попавшими на эту встречу художника со своим детищем. Но вот уже минутное смущение разрядилось громкими «ура», восторженными криками «да здравствует Брюллов!»
Брюллова усадили на почетное место во главу стола между Олениным и конференц-секретарем Григоровичем. Далее расположились вице-президент граф Толстой, Жуковский и Крылов, как почетные гости. Первый тост провозгласил Григорович. «Вам не новы приемы торжественные, похвалы восторженные, — волнуясь сказал он, обращаясь к ничуть не меньше взволнованному виновнику торжества. — Дань таланту есть дань справедливости. Но здесь вы найдете русское радушие, привет и чувства родственные. Вы наш по всему: как русский, как питомец, как художник, как сочлен, как товарищ. Принимаем вас с распростертыми объятиями…» После прочих тостов, в число коих входил и тост «за здравие начальства», поднялся Брюллов и попросил позволения поднять здравицу в честь его наставников — профессоров Иванова, Шебуева и Егорова. Его старые учителя еще будут иметь случай убедиться — мировая слава не заглушила в их воспитаннике ни добрых чувств, ни благодарной памяти… Иванова он уже повидал, пришедши к нему на третий день прибытия, когда и братьев своих не поспел еще навестить. Как и в Москве, торжество в честь Брюллова было отмечено добрым делом: там по его просьбе освободили крепостных, здесь ознаменовали его прибытие подпиской в пользу вдов и сирот неимущих художников. Едва Брюллов сказал, что готов написать для добровольной кассы картину, как это вызвало новый взрыв восторга, его подняли на руки и через всю залу перенесли к «Помпее». Когда обед окончился, Брюллову представили лучших учеников. Он обласкал их, нашел доброе слово для каждого. После ухода Брюллова инспектор объявил, что по случаю столь великого события занятия отменяются и ученики могут идти на свидание домой. Взбудораженные восторгом академисты ринулись в ближайшую кондитерскую с криками «да здравствует Брюллов». Содержатель было принял их за сумасшедших, когда ж выяснил, в чем дело, с готовностью вынес несколько бутылок искрометного…
Старые стены Академии за свое
Лесков в романе «Чертовы куклы», в котором, по собственному признанию, намеревался изобразить царя Николая и Брюллова, в самом произведении не достиг сходства художника Фебуфиса с великим Карлом — сходство исчерпывается совпадением лишь некоторых внешних черт. Зато сама проблема деспотизм — искусство, проблема поэт — царь, зато образ Николая, выведенный в лице герцога, решены замечательным писателем остро и глубоко. Полупросвещенный правитель, капризный и развратный — таков у Лескова герцог — Николай I. Автор вкладывает в его уста такую речь: «Задача искусства — это героизм и пастораль, вера, семья и мировая буколика, без всякого сованья носа в общественные вопросы — вот ваша область, где вы цари и можете делать, что хотите. Возможно и историческое, я не отрицаю исторического; но только с нашей верной точки зрения, а не с ихней. Общественные вопросы искусства не касаются. Художник должен стоять выше этого. Такие нам нужны!.. Обеспечить их — мое дело. Можно будет даже дать им чины и форму». Николай и вправду ввел и чины, и форму для академических профессоров. И, кажется, продолжи он тогда, в тот летний день 1836 года свои наставления Брюллову, он вполне мог бы произнести эти, приписанные ему Лесковым слова…
Однако в такие общие рассуждения царь в тот день не вдавался. Он был краток. Вместо приветствия сказал художнику: «Я хочу заказать тебе картину». Брюллов молча поклонился. «Напиши мне, — продолжал царь, — Иоанна Грозного с женой в русской избе на коленях перед образом, а в окне покажи взятие Казани». Озадаченный Брюллов размышлял, как бы помягче разъяснить ему, что нельзя же, право, занять передний план двумя холодными фигурами, а самое главное — сцену взятия города — показать черт знает где, в окне! От того, возразит он сейчас повелителю или против своей воли покорно согласится с ним, зависело многое. Этот день был началом некоего своеобразного единоборства, такого неравного и необычного — единоборства царя и художника. Десять лет назад вот так же стояли друг против друга, как две враждебные державы, поэт и царь, Пушкин и Николай… Брюллов внутренне подобрался и, вовсе не отвечая про Иоанна Грозного, сказал: «Можно написать вместо этого сюжета „Осаду Пскова“»? Царь, помолчав, очень сухо ответил: «Хорошо». Начиная с той встречи и до последнего дня пребывания в России, Брюллов теперь всегда будет проявлять предельную независимость. Предельную, потому что он не раз будет своими поступками доходить до крайнего предела терпения царя. Будет несколько эпизодов, когда, кажется, еще капля — и не миновать Брюллову самых жестоких кар. В ту первую встречу царь, дав понять, что аудиенция закончена, на прощанье присовокупил — пусть Брюллов все, что напишет, приносит на показ во дворец.
После встречи с царем радости в сердце не было. Как вовремя пришла в те дни на адрес дома Таля приветственная записка Пушкина, в которой сам поэт, Соболевский, Мальцов, подпоручик Никитин и Доливо-Добровольский, хозяин дачи на Крестовском, где послание писалось, «свидетельствовали Брюллову свое почтение». Пушкин вернулся в Петербург следом за Брюлловым, выехав из Москвы на другой день. Он тотчас поехал к себе на дачу, так как Наталья Николаевна только что разрешилась от бремени дочерью Натальей. С дачи он переедет на свою последнюю квартиру — в дом княгини Волконской на Мойке. Брюллов будет там нередко бывать. Пока что друзья встретились 16 июня на проводах Жуковского, который готовился со своим воспитанником, цесаревичем Александром, совершить поездку по России. Где-то в это же время, в конце мая, видимо, произошла долгожданная встреча Брюллова с еще одним замечательным русским писателем, Гоголем. Быть может, свел их Пушкин, любивший и опекавший молодого писателя, Гоголь же отвечал ему восторженным обожанием. Быть может, посредником был Соболевский, этот очаровательный острослов, балагур, серьезный книголюб, составивший одну из лучших русских частных библиотек, близкий друг Пушкина. Большого роста, «с весьма важными и смелыми приемами», как замечает о нем Панаев, всегда одетый франтовато, Соболевский до крайности любил сводить людей, доставлять друзьям новые интересные знакомства. Гоголь жил тогда совсем рядом, в нескольких минутах ходьбы от дома Таля, на Морской. Первый и последний раз Брюллов увидел Гоголя молодым, румяным, модно одетым, улыбающимся, с короткими завитыми волосами, начесанными на виски «`a la Онегин». Таким его изобразил два года назад Венецианов. Брюллов же в беглом карандашном наброске с писателя хоть и не опустил всех этих примет, но внутренним чутьем уловил в воздетых к небу глазах, в страдальчески сведенных бровях тот пока скрытый трагизм, надрыв, который постигнет Гоголя со смертью Пушкина и не оставит уж до конца его дней.