Кармен и Бенкендорф
Шрифт:
– Думаю, да.
– Дед кашляет, наглотавшись чистого зимнего воздуха. Его прокуренные легкие отвыкли от атмосферы предгорья.
– А Москва его послушает?
– и дергаюсь, пытаясь удержать поскользнувшегося на спуске Соломина.
– Если убрали Марьина, то меня и подавно. Я ведь, голубчик, - обломок империи. Многим мешал в свое время. Фактически - главный цензор страны, душитель свободы. Эдакий граф Бенкендорф с партбилетом.
– Ну, они все были с партбилетами. Это не порок, - неловко пытаюсь
– Это как повернуть...
Мы замолкаем. Возле гостиницы, как всегда, - куча вооруженного народа:
омоновцы, военные, милиция... Стадо машин урчит моторами, выплескивая в зимний день горячий едкий дым.
Дед окончательно расслабляется уже в номере. Я раздеваю его, как ребенка.
Меня потешают его старомодные длинные трусы и носки на подтяжках, резинки - под коленками. Я укладываю деда в постель, не снимая носков, и вставляю в рот зажженную сигаретку "Новость". Очки кладу на тумбочку.
– Хороший ты мальчик, Андрей, - бубнит Соломин.
– Мне бы сына такого. Да вот не дал Бог детей. Жену сменил, а детьми своими не обзавелся.
Я молча слушаю и жду полминуты: старик обычно засыпает с горящим окурком.
Дед отключается, и я тушу бычок. Все. "Спи, империя! Твое бодрствование все равно не остановит гуннов..."
III
Во мне бродит пьяная кровь, и я пою на ходу. В такт песни скрипит под ногами снег. В темных переулках, словно сытые коты, урчат бронетранспортеры. Уже комендантский час. На улице безлюдно. В воздухе плавают редкие снежинки, подкрашенные фиолетом ночи и желтизной фонарей.
На моей груди греется документ, дающий право ходить где угодно и когда угодно.
Я не боюсь патрулей и не смотрю по сторонам. Я слежу за своей тенью, привязанной к беспутным ногам. Тень летит по снегу, уклоняясь от света. Она сворачивает с центральной улицы в переулок и, вытянувшись на склоне, скользит вниз, к реке.
Черный женский сапожок наступает ей на "голову", увенчанную овалом от фуражки.
Навстречу мне медленно поднимается девушка в ярко-красной дутой куртке со скрещенными на груди руками. Но в эту минуту я равнодушен к людям и продолжаю петь. Глеб пришел в пресс-службу и напоил меня коньяком. Уговаривал соблазнить деда на участие в фильме "Салам!". Я не поддался, несмотря на магарыч, и теперь радуюсь.
– Все поёшь, майор?
– устало роняет девушка, не поворачивая головы.
Я слышу это уже затылком, теряю равнодушие к человечеству и разворачиваюсь.
– Почему бы нам не спеть дуэтом?
– наполняюсь гусарской лихостью и притираюсь к пуховой куртке.
– Извини. Я жалею, что заговорила.
– В ее голосе - неподдельное равнодушие.
Голова девушки непокрыта, и черные длинные волосы ленивыми волнами стекают на плечи, вылавливая из ночной бездны снежный пух. Душа моя поет, а кавалерийская атака несет в водоворот дешевой игры:
– Не жалей о содеянном. Я принесу тебе радость.
– Это невозможно. У меня замерзло сердце, - отвечает холодно, все еще не оборачиваясь.
Ладони девушки, спрятанные под мышки, видимо, без перчаток. И я говорю:
– Как это романтично - замерзшее сердце... Но, по-моему, у тебя замерзло не сердце, а руки, - я продолжаю рваться в атаку, не думая о поражении.
– И руки тоже. Я забыла перчатки.
– Где забыла?
– срывается с моего пьяного языка.
– Где надо, там и забыла, - раздражается она, и в атмосфере становится холоднее.
Мы медленно поднимаемся по переулку, боясь поскользнуться, и черные сапожки моей длинноногой собеседницы осторожно давят свежий снег. Мне очень хочется, чтобы девушка посмотрела на меня, но она по-прежнему не оборачивается.
Это ее я видел сегодня на брифинге. Сомнений нет. Она была в желтом свитере и заметно волновалась. Хоть я и пьян, но помню. Я не верю в замерзшее сердце.
– Твое сердце полно огня, - произношу с дешевой игривостью.
– Оно способно растопить льды Эльбруса.
На ночном переходе с парада - в окоп.
На усталое сердце навалится тьма.
И глаза мне закроет седеющий поп,
И посыплется снег, и настанет зима.
И упрямую землю уставши долбить,
Плюнет в руки могильщик и мать помянет.
И я больше не буду ни петь, ни любить,
Лишь весной надо мною трава прорастёт...
Девушка читает стихи почти монотонно, глядя прямо перед собой, и видит то, чего не вижу я.
– Ты поэтесса?
– я тронут, но мой пыл начинает остывать.
– Я не поэтесса, - она останавливается.
– Я блядь, - и разворачивается ко мне - всем телом, и ее черные холодные глаза выбивают меня из седла...
– Что, растерялся, майор?
– она победно улыбается, не размыкая вишневых накрашенных губ.
Я шумно вздыхаю и лезу в карман за сигаретой.
– Офицер, угостите даму папироской!
– по-актерски манерно произносит она шаблонную фразу, и тонкие ноздри ее вздрагивают.
– В другой раз не пускайтесь в галоп так опрометчиво.
– Другого раза может не быть никогда, - чиркаю зажигалкой, и отблеск огня мерцает в ее темных зрачках.
– Я видел тебя на брифинге. Ты журналистка?
– Нет. Я там случайно оказалась. Журналистика - не моя профессия. Хотя такая же древняя.
– Проститутка?
– спрашиваю как можно спокойнее, но в груди моей что-то больно сжимается.
– Да.
– И она оценивающе оглядывает меня от фуражки до мокрых туфель. Я работаю там, где ты, наверное, сейчас живешь, - в "Интуристе".