Карточный домик
Шрифт:
Больше с ней в тот день мы не общались. Приземлился самолет. Спортсменов быстро пропустили сквозь таможню. Словно бык, Илья с букетом экзотических цветов рванулся к Лиле, ничего и никого кругом не замечая, а она, подобно королеве, поджидала его в стороне от всех встречающих, но, когда он приблизился, громадный и неудержимый, она словом или незаметным жестом будто бы вкопала его в землю пред собой — и лишь спустя секунды милостиво разрешила, показав на щечку, подойти, и он, согнувшись, бережно, как статуэтку антикварную, подняв за локотки, поцеловал ее. Потом начальник из Спорткомитета поздравлял, но Лиля мужа увела. Вернувшись с улицы за багажом, он подошел и, обнимая, озираясь, опустил в карман мне диктофончик. И шепнул: «Потом все, завтра в баню приезжай в двенадцать».
Утром я был занят и приехал в сауну на «Водный стадион» к обеду, но Илья с Самсонычем еще сидели, обливаясь потом, на полках малиновые и счастливые. Илья рассказывал, как многажды в полуфинале начинал бросок прогибом, но румын выскальзывал и сам делал захват, и как француз по-русски матерился перед схваткой, и как турок
Николай Самсонович Решетников увидел в тощем долговязом пареньке борца на школьных состязаниях в Казани. «В нем настырность, ярость была. И азарт. Губу прикусит, скулы напружинит, голову нагнет, точно бычок, — никто из пацанов не устоял, хоть были и поздоровее, и постарше. Был костяк, годящийся для наработки мускулов». Сын кулака, Самсоныч в детстве выслан был с семьей на север. Воевал — сперва вину отца в штрафбате кровью искупил, затем сержантом, старшиною — до Берлина, до рейхстага, на котором расписался. Он с мальчишества привык пахать. Трудиться. В двадцать восемь стал борцом-тяжеловесом, в тридцать с лишним — чемпионом. И Илюше смог внушить, что в спорте нет талантов, это дурость телекомментаторов — «талантливый спортсмен», а есть физические данные, характер и работа, труд, почти батраческий, от света и до света, — гири, штанга, лыжи, кроссы на рассвете — летом и в сорокаградусный мороз, прыжки в длину и в высоту, через «коня», через «козла» раз по пятьсот, толкание ядра, борьба с тяжеловесами (хотя Илья был полутяжем), тысяча, десятки, сотни тысяч яростных бросков многопудового неподдающегося, ни слезам не верящего, ни мольбам, ни клятвам чучела, борьба с богатырем Самсонычем, «вжимание в ковер»… И высшая награда тренера: «Мужик».
Самсоныч вышел из парилки, мы с Ильей остались. «Ты такой хотел магнитофончик?» — «Да! Не знаю, как благодарить. Мне для работы. Сколько должен?» — «А по шее ты давно не получал, корреспондент? — осведомился чемпион. — Иль перегрелся? Топай в душ».
Когда потом сидели, завернувшись в простыни, в предбаннике и пили чай с жасмином, привезенный «из-за речки», он вздохнул, опустошив могутную грудную клетку, как-то весь осел, осунулся и будто постарел. «Не знаю, что и делать». — «Ты о чем?» — «О том же. Сапоги купил — она мне в морду их швырнула. Говорит, такие уже носят все в Москве. А я откуда знал? Купил ей свитер — цвет поганый. И колготки велики. Или малы. Или не тот рисунок — вместо рыбок бабочки. К себе даже не подпустила ночью из-за этих долбаных колготок! Больше месяца не виделись — сперва на сборах был… За что она меня так, а? Ну что я ей плохого сделал?» — «Да, — промолвил я. — Тоска. А если бы заметила, что ты мне диктофон привез?» — «Загрызла бы», — сказал Илья, но вдруг напрягся, словно выдал государственную тайну, встал, отбросил простыню и молча начал одеваться, на меня не глядя. И ушел. Но подождал в машине. «Ты куда?» — «На Маяковку». До «Динамо» напряженно слушали магнитофон, как будто крайне важное таилось в музыке Таривердиева. «Булгакова хоть прочитал?» — спросил я возле светофора. «Лиля рассказала? Прочитал. Понравилась «Белая гвардия». — «А «Мастер»?» — «Мастер» тоже. Но особенно «Белая гвардия». Такие люди. Я все думаю: кому же это надо было? И зачем?» — «Что надо было?» — «Вся гражданская война. Чтоб брат на брата. На отца сын. И вообще». Остановились возле Маяковской. Попрощались как-то странно, словно ничего не связывало нас.
Увиделись лишь через год. Он был на сборах, на соревнованиях, болел, переезжал на новую квартиру, мебель доставал, менял машину. Я мотался по командировкам и отписывался. Встретились мы в Люблино на станции. Илья пытался доказать, что распредвал во время техобслуживания заменили и реле поставили не новое и что-то там еще, но на него смотрели автослесари, как на ребенка, хоть и круто снизу вверх, и улыбались, а ко мне вернулось ощущение, что он с другой планеты или уж во всяком случае — другого века. Зурик, мой знакомый кладовщик (которому я доставал билеты на концерты и на все премьеры МХАТа), тихо мирно все уладил. «Научи, — просил Илья, — как с ними говорить, а? Ты умеешь». — «Ничего я не умею. Просто познакомились случайно с этим Зуриком на юге. Мидий жарили». — «А мебель финскую достать не может? Я бы заплатил». — «Илюха ты, Илюха. Илья Муромец. Ты все такой же. Мебель финскую достать сегодня потрудней, чем соловья-разбойника схватить и в стольный Киев привезти. Что, обязательно ей финскую?» — «У наших — из команды — финская. У всех». — «А ты что ж проморгал?» — «В больнице был. Потом на показательные ездил. Да она разве поймет? И разговаривать не хочет — надоело, говорит. Все успевают вовремя подсуетиться, только я один такой. Максим». — «Что?» — «Ничего. А может, я и правда, этот… пентюх, в общем? Лиля говорит, что у меня одна извилина и та, скорей всего, прямая». — «Неужели? Ну а ты ей что на это?» Он пожал плечами, улыбнулся угловато — я заметил сеточки морщин у глаз, поблеклых, далеко уже не юношеских, и седую прядь волос над ухом. «Ничего, — ответил он. — Что я могу сказать? Попробую сдать сессию как следует». — «Ты что, студент?» — «Заочник». — «Физкультурный?» — «Если бы. Нет, институт культуры. На библиотекаря учусь». — «Серьезно? Не смеши меня». — «Какой там смех», — вздохнул Илья. «Она устроила?» — «Нет, сам сдавал экзамены. Хотя считает, что она — все. Слушай, в Ленинград не хочешь съездить? Первенство Союза. Пообщаемся хоть, а? Сто лет не виделись. Возьми командировку. Ты по-прежнему в газете?» — «Из отдела спорта я ушел. В журнал — в отдел литературы и искусства». — «А, ну-ну». — «Но в Питере всегда дела найдутся».
3
Поселился я на Лиговке у друга, а Илья в гостинице неподалеку от «Авроры», и встречались мы на полпути, в начале Невского проспекта, в полдень или позже — после тренировок. Был ноябрь. Моросил холодный вялый дождь, порой со снегом. Вздулась бурая тревожная Нева. Народ спешил, чихая, кашляя, куря, неся портфели, сумки, защищаясь от дождя зонтами. В лужах отражались опечаленные беспросветным небом классицизм, барокко, рококо. Адмиралтейская игла пронзала тучи. Мы с Ильей бродили по пустынным набережным Мойки и Фонтанки, я рассказывал о декабристах и народовольцах, о Петре, Екатерине, он просил рассказывать еще и проклинал себя за то, что ни черта не знает, валенок — и только, Лиля верно говорит. Зашли в квартиру Пушкина на Мойке. Там, в библиотеке, где скончался Александр Сергеевич, Илья стоял возле стены, ссутулившись и глядя в пол, когда экскурсовод рассказывала о Дантесе и Данзасе, о морошке перед смертью, и, когда экскурсия ушла, Илья остался, погруженный в зиму восемьсот тридцать седьмого года, и глаза его были влажны; старушка, крохотная, седенькая, из другого зала все глядела на Илью, потом на лестнице шепнула тихо, взяв за палец: «Вы хороший человек. Дай Бог вам».
У Пассажа пообедали. «Пошли в Русский музей, — сказал Илья. — К Иван Иванычу». — «К кому? — не понял я, а он смутился вдруг, отвел глаза, крутые скулы и виски покрылись пятнами. — Чудной ты. Кто такой Иван Иваныч? Друг твой?». — «Шишкин. Мой земляк». Я рассмеялся, а Илья так стиснул зубы, что на скулах желваки надулись, словно бицепсы. «И ты смеешься? — еле слышно прошептал. — Ну, смейся. Хохочи. Бывай. Пока». Я пробовал его догнать — на Невском, на мосту — но он лишь огрызался угрожающе.
А объяснил Илья весной, перед отлетом в Тегеран, когда мы снова помирились. «Понимаешь, я сказал, что Шишкина люблю — она не то что на смех подняла меня, с дерьмом смешала. Сальвадор Дали, Шагал, Кандинский, Пикассо, Малевич — это да, а я со своим Шишкиным несчастным. Я не в курсе, может, и фотограф — так считают. Только я бы за его «Среди долины ровныя…» или за «Рожь» отдал бы… Ладно, что там говорить. Велела Пруста прочитать. Чуть челюсть не свернул от скуки. Но читал. И дочитал до самого конца. А Куприна она мне запретила. Для подростков, говорит. Но я читал на кухне вечером «Гамбринус». Ворвалась, набросилась… Наутро я отвез все шесть томов в букинистический. Она со мной давно уж по-нормальному не разговаривает. Только указания: то привези из-за кордона, это. На права сдала. Теперь машину хочет, иномарку обязательно, пусть и не новую. А где мне ее взять-то? И квартира ей мала уже. И дачу хочет. С сауной и телефоном». — «Вам ребенка бы», — я сдуру ляпнул. Он мне не ответил, а в глазах застыла грусть, немая, неотвязная. «Не хочет, — помолчав, сказал Илья, как будто о другом уже. — И так ради меня, ради моей карьеры всем пожертвовала — и еще ребенка. Для себя хочет пожить».
Газеты после Тегерана увлеклись фольклором, больше, правда, древнегреческим, чем русским. Муромцева называли почему-то нашим Геркулесом и Гераклом. В Тегеран Самсоныча пустили, он рассказывал, как на «Фарахе» чемпион Олимпиады Кош атаковал Илью и первый, и второй периоды. Жара чудовищная, стадион открытый, солнце лупит по коврам, взрывают что-то на трибунах, визги, рев. И показалось, что Илья сдает, никак не получается захват, чтоб провести бросок прогибом; начинает слева — Кош выскальзывает, тело его словно рыбьим жиром смазано, идет направо — попадает сам в захват, и видно, что дыхание кончается, вот-вот удастся Кошу вовсе его сбить и провести коронный свой захват, бросок — Илюха на лопатках и четыре балла, высшая, победная оценка. Но не тут-то было. За минуту до конца все, кто следил за поединком, видели — Илья, каким-то чудом избежав броска, «поплыл»-таки в нокдауне, и Кош, почувствовав, что руки русского как ватные, пошел в последнюю атаку, мысленно переводя на счет сто тысяч за победу, — шаг, обманное движение, Илья качнулся вправо, Кош проводит слева вязкий захват корпуса, перемещает центр тяжести и — что произошло, никто не понял, только почему-то ноги Коша взмыли вверх в пыли ковра и на лопатках оказался олимпийский чемпион, Илья же Муромцев — Союз Советских Социалистических Республик — наверху: победа, чистая победа! А Самсоныч на трибуне плакал.
На пути из Тегерана на таможне Муромцева задержали — слишком много вез дубленок и каких-то женских украшений. Но замяли — с помощью высокого начальства из Спорткомитета. Почему-то объявили выговор Самсонычу.
В конце весны Илья разбился на машине. День и ночь провел в реанимации, и Лиля от дверей не отходила, волосы рвала почти в буквальном смысле и рыдала: «Это я все, я, прости мне, Боже мой, я виновата!» Дело было так. Они поехали к друзьям на дачу, Лиля встретила там первую свою любовь — преподавателя балетной школы Жака, напилась, исчезла, а Илье шепнул кто-то по-дружески, что престарелый Жак ее увез к себе, чтоб стариной тряхнуть. Илья помчался под дождем в Москву, на повороте занесло, и встречный «РАФ» ударил в бок, после чего «жигуль» перевернулся и слетел с шоссе в овраг и вспыхнул, но Илья успел катапультироваться. А она тем временем спала на даче, в гамаке между берез. А Жака женщины не занимали с детства — это было всем известно. Просто пошутили.