Касьян остудный
Шрифт:
По двору с блюдом в руках пробежал Афоня. Собака сзади норовила схватить его за штаны, веселой мордой тыкалась ему в пятки.
— А парни у тебя, гляжу, белоголовые, по тебе.
— Не то заглавное, Сидор: помощники растут. И в избе уберут, и обед сварят, и двор выметут, а Афоня и корову подоит. Пойдем в избу, небось стол собрали.
Они разулись на крылечке и по широким крашеным половицам сенок прошли в избу. От самого порога и до передней стены пол был затянут узорчатыми половиками. В красном углу вместо икон темнели две лопаты лосиных рогов. В простенках висели застекленные рамки с фотографиями, связки раскрашенных деревянных катушек из-под ниток, украшения, составленные из пустых спичечных коробков. Над окнами горюнились пучки бездыханных трав. На филеночной заборке, отделявшей кухню
вспомнил Баландин далекое из детства и внутренне вздрогнул от радостного испуга, будто нечаянно заглянул в милый отчий дом.
С кухни в открытую дверь выглядывал Коська, держа в руках приготовленные ложки. У стола в избе хлопотал Афоня, и когда он подошел к дверям кухни, Коська подал ему ложки.
— А уполовник-то? — строго взыскал Афоня и вернулся к столу, стал раскладывать ложки по местам.
Стол накрыт холстинной скатертью, на подоле которой красной пряжей вытканы крупные петухи. Горшок со щами поставлен на деревянный кружок. Соленые огурцы развалены вдоль. Ржаной хлеб нарезан спорыми ломтями. Нелишка нарезано.
— Без икон обходишься? — пролезая за стол, весело косился Баландин на порожнюю божницу.
— Лони бабка умерла, и выставили мы их с ребятами, — Влас легко махнул на дверь, пропустил на лавку за стол ребят и сам сел сбоку: — Иконы все темные были. Старинного письма. А одна доска — чуть мене столешницы — про ту отец Савелий сказывал, де особого письма. На ней, слышь, всю жизнь Семена Праведного богомаз вынес, обрисовал.
Влас не договорил и стал разливать щи по чашкам. В глазах у него припала усмешка. Готовы были рассмеяться и ребята, зная что-то общее с отцом и, по-видимому, веселое. Но за крестьянским столом, где от веку хлеб-соль едят благоговейно, всякое зубоскальство к великому греху приравнено. В другое время Влас вообще не стал бы рассказывать про икону да еще при ребятишках, но гость Баландин и без того в плен взял своей беззаветной простотой, заинтересовался:
— Ну и что она, икона-то?
— Ее мать только-только обиходила от мух и собралась было поставить обратно на место, а тут возьми да прибеги с реки Пронькина баба, сноха Канунниковых. В слезах вся, ревет на голос: Проня-де у Черного плеса нырнул дай не вынырнул. Ради спасителя нашего, дайте икону. А Семен Праведный обветривался на улке — его сгребли живой рукой да на реку с им. Там уж ребятишек набралось, баб. Пронькина матерь волосья с головы дерет. Братаны Окладниковы в низиках по берегу бегают. Оба солоделые с браги. Осипли: вот тут-де сигнул Проня, и с концом. Они, оказалось, у Проньки накануне конюшню рубили и собрались другого дня обмывать. Сели в огороде. На жаре, должно, разопрели, и ступай на реку. У плеса братаны опять сели в обнимку с бражным туесом, а Пронька, верченые шары, растелешился догола и бух с разбегу. Да больше, окаяшший, и не показался. Братанам-то, чего умней, нырнуть бы следом, изловили, может. А они заместо того с пьяных-то глаз оба ударились в село. Народишшу насобиралось — берег обвалили. Ну вот принесли Семена Праведного. Принесли. Обцеловали…
Влас все строжей и строжей поглядывал на ребят, которые тужились от чего-то, раскраснелись и перестали хлебать щи. Да и сам Влас давился икотой, но вдруг вовсе насмурился и стал усердно носить ложку, подхватывая на ломоть сорвавшиеся капельки щей.
Но тайным весельем заразился и Баландин. Запереглядывался с ребятами, которые хитро потупились. Афоня навалял на свой кусок крошки со стола, немного успокоился, а Коська ничего не мог сделать с собой, так весь и горел ожиданием.
— Чем же все-таки кончилось? — не выдержал Баландин.
— Ну. Принесли икону. Принесли этого Семена Праведного… Верхотурского…
— Да уж сказывал про это, — не вытерпел Коська. — Все принесли да принесли…
— Пущай, народ-то
Здесь уж Зимогоровы парни не вытерпели и прыснули в кулачишки, потому что они видели, как валялся на траве голый Пронька, как через мужицкие руки лезла к нему Кирилиха, ловчась угоить ему под спину веничек из молодой крапивки, и как шевелила постными, шелестящими губами: «Зеленое зелье — облегчай похмелье. Обожги, обстрекай, через зад умишка вдай».
— Ну, будя, будя, — остановил Влас сыновей, в открытую развеселившихся, и показал им донце своей ложки, незлобиво, потому как сам не мог без смеха. — Вот и весь совсем Семен Праведный был да сплыл. При нем жили, не сказать, богато, и без него не забеднели. А с пустым углом тоскливо стало. Уж сколько разов говорил в потребиловке, забросьте патретов. Как о стенку горох. А Маркс с бородой совсем пригоже глядится. И Ленин, без фуражки где, со своей живой прищуркой: того и гляди, спросит: «Трудненько живется-то, Влас Игнатьевич?» — «Я не жалуюсь, Владимир Ильич». Ленин для деревни, Сидор, линию вывел, хоть путем назови. Да в том и состоит: вот тебе земля, было говорено, владей и паши. На сколь ума да силы хватит, столь и вырастишь хлебушка. Много соберешь, сам ешь и другому дай, а заместо того бери железа на подковы, ситцу, сатинету на рубахи, пуговиц к штанам. Ну что там еще-то? Ну, чаю, патретов тех же, карасину, можно и сахару. Но на землице той все ломи сам. А когда у государства будет много тракторов и машин, всю земельку запашем сообща. Ох, Сидор, уж вот как не хотел я говорить с тобой об этом деле. А терпежу конец пришел.
Баландин в общем блюде только что выглядел крупный и жирный кусок свинины, посолил его на месте, облил из рубчатой склянки хреном и подобрался с ложкой. Усмехнулся:
— А ты говорил, разговору не получится. Да он прет из тебя, разговор-то. А за столом, верно, можно и так обойтись. Ешь-ко давай.
— Молочка выпьешь или чаю, Сидор? Чай морковный, самодельщина. Супротив фамильного жижа. Небось молочка?
— На верхосытку можно и молочка. Потом и чаю опять. Мне бы, Влас, после обеда на солнышке полежать. Томит ноги что-то.
— Ступай на телегу. Афоня постелет. Болят, должно, ноги-то? Снуешь и снуешь имя бесперечь.
— Сную, извиняй. В добрых людях и за стол садиться совестно.
— Где ты их наджабил?
— Талый Ключ. Ай забыл, как бродили? Сало уже несло по речке, а мы ее бродом туда да обратно. Двенадцать раз сряду. Ни много ни мало. Ноги у меня до того залуденели, ребята с сапог лед прикладом обкалывали. Не железо все-таки, а живое в сапогах-то.
— Железо что, железо поистерлось и хизнуло. А человек все живет, все надеется.
Из-за стола поднялись все разом. Коська взялся убирать посуду. Афоня понес из горницы кошму с подушкой стелить гостю на улице. Туда же пошли и Баландин с Власом.
Телега стояла у солнечной стены амбара, в безветренном уголке, где пахло теплой полынью, согретой землей и прошлогодней крапивой. На бревнах копились весенние мухи и густо гудели совсем по-летнему, будто уже сенокос на дворе, когда опоен воздух спелыми травами, когда пчелы, пауты и слепни так и зыкают, так и бросаются, очумев от жары.