Касьян остудный
Шрифт:
В обед Любава по заведенному обычаю привезла на ток в горячих блюдах блины из новой муки и полуведерную глиняную латку разогретого топленого масла. Франц остановил машины, и рабочие, запорошенные пылью, отряхиваясь и весело переговариваясь, стали сходиться к наспех сколоченному столу. Бабы выхлапывали платки, причесывались, выдували из кофт с грудей налетевшую труху. Любава расставила по доскам чашки, открыла завязанные полотенцем блюда с блинами, в латку с маслом опустила деревянную ложку, чтоб каждый взял и облил свои блины теплым маслом. На току запахло
Титушко перед тем как сесть за блины застегнул все пуговицы на рубахе, помолился на церковь.
— Хватит ужо, хватит, — упрашивал Ванюшка Волк Любаву, которая накладывала в его чашку блинов, но чашку не убирал, пока она не оказалась с верхом. — А маслица уж я сам. Меру нам надо положить, а то ведь мы…
Он стал черпать масло на блины и даже облил доски стола.
— Вот за что я люблю Федот Федотыча, так за стол. Ешь у него — сколь твоему брюху всхочется, — благодушествовал Ванюшка Волк и враз по два блина укладывал в рот. С губ его и по рукам текло масло, и маслились глаза.
Егор Сиротка, не работавший у Федота Федотыча, но приходивший на ток, сидел в сторонке, курил и с голодной злобой плевался:
— Сам-то ты, Ванюшка, который, нажрешься, а ребятишки в кулак будут свистеть.
— У меня их нету, — тяжело повернул челюсти Ванюшка.
— Нет, так будут.
— Буду сам сыт да в силе — накормлю и бабу, и ребятишек.
— Ты, Ванюшка, с маслом-то поопасней — не ослепни, — шутили мужики.
— Всегда так говори, — бессмысленно отзывался Ванюшка, а сам с исступленной озабоченностью топил блины в масле, выдерживал их и вдруг высказал свое заветное: — Вот и ел бы так человек всю свою жизнь напролет. А что мешает?
Еще не наевшийся, но уже разомлевший от еды, он дважды подавал за добавком свою чашку. Тянулись и другие, но Егору Сиротке больше всего пялился в глаза жадный замасленный Ванюшкин рот. Он люто ненавидел сейчас не Федота Федотыча, который мог и позвать к столу его, Сиротку, ненавидел не Титушка, который ел жадно и, зная, что съест много, не торопился на большом деле, дразнил вдумчивой степенностью, ненавидел не Любаву, которая щедро давала блинов всем, кто ни протягивал свою чашку, а ненавидел Ванюшку Волка за его утробное урчание: «накормлю и бабу, и ребятишек». «Съезжу вот по деревянной-то шее, так другое запоешь. Ух, лярва, холуй».
Наконец Егор не вытерпел чавканья и сытого кряхтенья рабочих, потянувшихся к бочонку с питьем, отошел от стола подальше, озлобленно недоумевая на пустой желудок: «Пьют отчего-то квас. Сейчас и этот пестерь наливаться станет».
Егор представил, как Ванюшка Волк, весь запрокидываясь, будет по-лошадиному крупно и громко глотать квас, а потом, не вытирая мокрых губ, скажет: «После сытного обеда отдохнуть маленько, это». Ванюшка Волк и в самом деле напился, облил весь перед рубашки и, не столько вытирая рубаху, сколько поглаживая живот, пошел в тень выпряженных телег, где лежал Егор Сиротка и ел из пригоршней свежую пшеницу, от которой
— А, пра, чудно сотворен человек. Слышь, Егор? Вот залил я блинную еду квасом и опять бы ел. А много ли бы я теперь съел, как ты, Егор, смекаешь? У тебя, Егор, нет ли крепкого табачку на завертку? А ты, Егор, какой больше табак любишь? А мне после еды крепенького хотца. Ты, Егор…
— А вот тебе — Егор, да Егор, чушка, холуй, — с этими словами Сиротка сунул в зубы Ванюшке кулак и раскровенил ему рот. У Ванюшки отлетела в сторону и покатилась табачница — круглая банка из-под конфет. Ванюшка плюнул на ладонь, увидел кровь и завопил, как под ножом:
— Убивают!
Федот Федотыч, зорко следивший, чтобы мужики курили подальше от кладей, видел все и закричал на Егора:
— Ты что сотворил, разбойник. Ах ты — разбойник. Ты его за что?
— Пиявица, — вздыбился вдруг Егор на Федота Федотыча и схватил деревянную лопату: — Круши мироеда, грабителя!
— Харитон! Мужики.
— Мужики, — подвыл и Ванюшка, забыв о себе.
Харитон и сбежавшиеся мужики незлобно попинали Егора, а Машка подобрала его отлетевшую телячью шапку и начала хлестать ею с левши по тощему сиротскому заду.
— Вылазка на бедные слои, — причитал Егор. — Это вам так не пройдет. Прислужники. Холуи.
«Запалю кулацкий хлеб, чтобы не сойти с места», — поклялся Егор Сиротка, уходя с тока.
Так как Егора Бедулева на ток посылал к Федоту Федотычу Яков Умнов подсчитать намолот, то жаловаться Егор пошел в сельсовет.
Яков Назарыч Умнов только что вернулся из города и выкладывал из карманов своей нагретой солнцем кожанки газеты, бумаги, тряпицу с хлебом и селедкой.
— Что невесел? — встретил он Егора. — На току-то у Кадушкина дежуришь?
— Избили они меня.
— Это как? — вскинулся Яков Назарыч. — Избили? Они что, узнали, что усчитываешь хлеб?
Сиротка не сумел бы объяснить, за что его напинали на току, но Яков подсказал своими вопросами.
— Били. Спалю я у него хлеб. Пущу ночью красного петуха. Не я буду, который.
— Не сметь. Думать не сметь. «Спалю. Петуха». Эко тебя задергало. А о хлебе, чай, не подумал? Земля народная и хлеб народный.
— Значит, бей бедноту, изгинай в три погибели?
— Это другой коленкор. Это подкладка совсем другая. Тут надо хорошенько разобраться. Да ты не тужи, Егор. Не тужи. Бедноту в обиду не дадим. То ли еще терпели люди за правое дело.
К вечеру Яков Назарыч сам побывал на току, поговорил с мужиками, и на этом дело бы кончилось. Но на другой день через Устойное в левобережные села проезжал заготовитель Мошкин, и перевезти его через Туру вызвался Егор Бедулев. Пока ждали паром с того берега да пока переправлялись, Егор в живых красках рассказал Мошкину о Кадушкине, о его локомобиле, о богатых намолотах и, наконец, о том, как его избили на ответственном задании Совета.
— Во, слышите, — навострился Егор на высокий устоинский берег. — На всю округу стукоток. Это он, кадушкинский паровик.