Касьян остудный
Шрифт:
Хорошо заправленные кони взяли дорогу без остановки на кормежку, только дважды насыпал им в торбы овса да сбил наледь с копыт. В город въехали при солнце, когда на кладбищенской церкви звонили к поздней заутрене.
Рынок перед праздником гудел. В горластой толпе наяривали гармошки. За простаками и девками вязались с гаданием цыганки, мелькала карусель под звон медных тарелок. Из дверей закусочной валил пар пополам с дымом. Пахучим скоромным дразнили железные печки, на которых китайцы жарили мясные пироги и в засаленных нарукавниках зазывали, улыбчиво распяливая
— Горясие. Горясие пироски!
Рублевки и трояки, которые они желобком держали в горсти, тоже становились сальными — хоть бросай на противень и жарь.
— Вед-ррраа пачиним! Ка-рррытта, — выкрикивал жестянщик и бил молотком по железу.
Я вспомру, я вспомру, Ах вспохоронят меня, —гнусавил босоногий детина с перевязанными ушами.
У фотографа цепочка приодетого народа. Мужики в черном, степенные, как вороны, бабы в цвету, наперед испуганные важной церемонией. Перед аппаратом натянут холст, на котором намалеваны горы, и в виду их тонконогий скакун с всадником в седле. Всадник с головы до ног обвешан оружием и в правой руке держит наган. А вместо лица пустой овал. Очередной клиент заходит за холст, поднимается по ступенькам и вставляет в овал свое построжевшее лицо.
— Рожей непохожий, — зубоскалит какой-то остряк, но в очереди его никто не поддерживает: на карточке все выйдет как заправдашное.
С возов в углу рынка зазывали в два голоса:
— Кошек, мерлушек на чашки менять!
Оглоблин приценился к мясу и оба воза продал оптом. С маслом пришлось постоять, однако невдолге за полдень сбыл и его. Можно бы сразу и домой, потому что кони отдохнули и схрумкали по ведру овса, но мать послала Семену Григорьевичу рождественских гостинцев, и надо было заехать к нему.
К воротам вышел сам Семен Григорьевич, в высокой меховой шапке, и, как ни отказывался Аркадий, уговорил гостя ночевать.
В столовой, где Елизавета Карповна собирала ужин, при ярком огне висячей лампы Аркадий с забавным любопытством разглядел себя в большом от пола до потолка зеркале. В раме из мореного дуба стоял подобранный в ребрах узкоплечий мужик, с тонким некрестьянским лицом, отбеленными на ветреном солнце бровями и косицами давно не стриженных волос. К притомленным полевым светом глазам сбегались светлые морщины, в постоянном прищуре не тронутые загаром. Аркадий поплевал на ладони и примочил волосы, широкие рукава его рубахи без обшлагов засучились, обнажив черные, как рама зеркала, руки. Он смутился за свою короткую рубаху, все время вылезавшую из-под опушки штанов, смутился за волосы, о которых никогда не думал, смутился за руки, широкие в запястьях и задубевшие, и когда сел за стол, то далеко отодвинулся от него, чтобы, не залапать накрахмаленной скатерти.
— А как поживает ваша сестра Дуняша? — спрашивала Елизавета Карповна Аркадия и, не дожидаясь ответа, говорила: — Да вы садитесь ближе. Вот видишь, Сеня, Аркадий всегда чувствует себя у нас чужим. Это потому, что вы, Аркаша, редко бываете у нас. А он, по-моему, милый человек,
Елизавета Карповна обращалась одновременно и к гостю и к мужу, и Аркадий не успевал следить за ее речью, тем более что неожиданно стал думать о том, что у него теперь есть достаточно денег и надо завтра же купить себе что-нибудь из одежды. Ведь это стыд, к добрым людям зайти не в чем. Зарос, как медведь, и расчески не имеется.
— А вы, Елизавета Карповна, совсем у нас не бывали, — сказал вдруг Аркадий, подумавший перед этим о том, что следовало бы посмотреть по-лавкам и для дома кое-что: скатертей, может, занавесок, хорошую лампу, из посуды и пригласить потом в гости дядюшку с теткой. Елизавета Карповна годами пятью старше Аркадия, но ему нравится глядеть на нее, робеть под ее взглядом и сознавать наконец, что на земле есть люди, не задавленные вечной заботой о хлебе, покосе, пашне, о кабанах, которым надо ежедневно готовить пойло и мешанину.
— А вот возьмем и нагрянем, — живо и весело засмеялась Елизавета Карповна. — Что вы будете делать с нами?
— Да уж найдем. Пельмени станети стряпать. По Туре зимней дорожкой прокатимся. Разве плохо? А то в Юрту Гуляй можно съездить за нельмой. Мы нынче, дядя Семен, изрядно подзаправились супротив прошлых лет. С хорошего разгону, выходит, налетели на зиму. Шутя. Так что вот на масленку милости просим. Примем, сказать, не хуже других. Хотя, конечно…
— А Юрта Гуляй — это что такое?
— Деревня татарская. Рыбой славится. Живут справно. Ладно. Посевов, правда, у них мало. Сеном, лошадьми торгуют. Хороший народ.
— А как же туда съездить: ведь это небось далеко?
— День туда, день обратно.
— А что они?
— Татары-то? Добрейший народ, Елизавета Карповна. И приветят, и угостят, и ни в чем не откажут. А спайке — так нашему брату мужику у них и поучиться. Один за одного горой. У нас у иного только и заботы, как бы подкузьмить, обмишулить али объегорить соседа. У них этого и в помине нету.
Елизавета Карповна, облокотившись на стол и подперев своими длинными круглыми руками подбородок, со вниманием слушала Аркадия, приятно озадаченная его рассудительностью. «Вот он как и о татарах, и о себе — думающий». И уже с открытым интересом спросила:
— И подкузьмить, и объегорить — прямо все поименно?
Аркадий со смехом подхватил:
— И подкузьмить, и объегорить, и макарку подпустить, и замишулить — все наши мужики. Верно. Да ведь это скорей для смеха придумали, хотя из песни слова не выкинешь.
— Все, Сеня, — вдруг вскинула брови Елизавета Карповна: — Я решила, и на этот раз окончательно — едем в Устойное. Ты не поедешь — одна укачу на праздник. Лошадь за мной пошлете, Аркадий? И в Юрту Гуляй съездим. И пельменей поедим, деревенских. А ты-то, Сеня, что молчишь? Право, какой несговорчивый.
— Да ведь до масленки, Лиза, дожить еще надо.
— Доживем, доживем, нечего там, — с бодрой настойчивостью заключила Елизавета Карповна и стала убирать со стола, а потом ушла на кухню.