Касьян остудный
Шрифт:
Аркадий заулыбался:
— Ай ведьма ты, однако. А глаза, верно, ничего глаза, и не цыганке бы сгодились.
— Дай руку, молодой, говорю, не будешь жалеть. — Она сняла рукавичку и опрокинула тоненькую свою ладошку к нему на колени. Длинные слежавшиеся в рукавичках пальцы у ней были ребячески смуглы, неизработаны, и у Аркадия шевельнулось к ним что-то хищное и жалостливое, ему захотелось взять их в свои горячие от меховушек руки, согреть, а потом так жамкнуть, чтобы сладко хрустнули и растаяли они в его кулаке. Он стал запихивать ее руку в свою шубную запазуху, притягивая всю ее к себе.
— Кричать
— Шестнадцать уж, молодой. Только я нечистая. И ножичек вот. Лучше я погадаю тебе.
— Эге-ге! — закричали со встречных подвод, и Аркадий встрепенулся, вылез из саней — надо было уступить дорогу груженому обозу. Ехали из Куртымьи, а может, из Чарыма незнакомые мужики. Аркадий стал стаптывать обочину, чтобы съехать и не положить коней в глубоком снегу. Подбежал мужик в валенках до самых пахов и начал крушить суметы, жарко хакая. Увидев в санях молодую цыганку, весело удивился:
— Да ты не один, гляжу — Дарку везешь. Жив останешься — свечку поставь.
Когда вернулся в сани, Дарка спала, вероятно, привычная спать походя и урывками. Спокойное лицо ее было детски чисто, только плотно сдвинутые брови зверовато-чутко вздрагивали.
«Должно, умеет постоять за себя, — с уважением подумал Аркадий. — Без того давно бы вымерли среди чужих народов, без родины, без родных могил».
На Вершнем увале грубо толкнул ее:
— Слазь к чертовой матери. Дальше не повезу, — и чуточку смягчился: — Жена увидит еще.
— Нету у тебя, жены, молодой, и не будет. Дарку цыганку вспомнишь.
— Ну все равно выметайся. Да старую с тех саней возьми.
С увала погнал рысью, неловко чувствуя на сердце суеверную тоску.
XIX
В бондарной у Матьки Кукуя собрались жарить в карты. Уж так издавна в заводе — на банк можно ставить, кроме денег, самогонку, яйца, а то и базарскую махорку в восьмушках, спички. Самого Матьку, парня с подопревшим носом и вечно мокрыми губами, в игру не взяли, потому что любит плутни и сутяжничает. Ему нашлось дело — топить печку. Он сидел у открытых дверей печки и плевал на огонь, окуриваясь до зеленой слюны даровой махоркой. За место и тепло курева ему не жалели.
В бондарной вкусно пахло печеным луком, липовой клепкой и клеем. Мужики хлопали о верстак просаленными картами, разбирали их по рукам и рассматривали тайком из кулака, желая обрадовать себя счастливой внезапностью.
Рано выпал из игры Ванюшка Волк, просадив два кармана яиц, утянутых из материнских припасов. Он опрокинул маленький бочонок, сел рядом с Кукуем и, праздно обшаривая глазами захламленные углы мастерской, наткнулся на картонную маску лысого старика в кудельной бороде и усах, с завернутой верхней губой. Проявил интерес:
— Откель у тя такая образина?
— А ей уж веку нет, — определил Матька Кукуй.
— Бороду-то подрубить, так чистый Титушко выйдет. Надеть ее да вечером вместе с ряжеными — к Кадушкину: «Пошто мою Машку тиранствуешь? А в Совет не хошь пройтиться?» Во будет. А?
Матька с жадностью затянулся, сунул жирный еще окурок в руку Ванюшки и, шмыгая носом, полез за печку, снял со стены маску,
— Никакая холера не узнает, ей-бо. Язвить-переязвить, сейчас сбегаю домой, принесу сермягу, в какой Титушко слонялся. Ну, лярва, наш будет Кадушкин. Всегда так говори.
Матька принес из подполья свеклу и натер, освежил ею тряпичную лысину у маски, подновил щеки и губы. Куделю расчесал гребнем. А тем временем Ванюшка Волк разыскал дома, в чулане, Титушкову сермягу, которая как-то осталась после него, прихватил еще пяток яиц, приготовленных матерью к разговению, и снова пошел в бондарную. Возле дома Кадушкина встретил Аркадия Оглоблина, важного, степенного, с папиросой «Пушка» в зубах. Глаз от сладкого дымка бережно прищурен. Новый полушубок в сборку. Давно ли, кажется, Арканька да Ванюшка бегали по субботним вечерам возле чужих вытопленных бань, помнится, еще позапрошлым летом Гапку с Выселок щупали в четыре руки. За пазуху дышали ей согласным теплом… И вдруг ушибся Арканька хозяйством — все забросил, не женился, а сделался мужик мужиком. При встречах и поговорить стало не о чем, а нынче в страду, с улыбочкой, правда, в наем к себе приглашал. На сходках Ванюшка Волк все время в кути, будто укосина, дверные косяки подпирает, а Аркадий Оглоблин, тот нет, — тот все вперед норовит, к сельским верховодам и канителится с ними как ровня. Лицо тонкое, умственное.
Сегодня праздник, и для Аркадия Оглоблина дом самого Кадушкина отперт — в родство влез, а для Ванюшки Волка и в будни и в праздник — дымная бондарная Матьки Кукуя.
— Здорово живем, — заискивая, издали крикнул Ванюшка Волк, боясь, что Аркадий не дождется его и войдет в ворота. Аркадий уж поднял руку к щеколде, но остановился, радуясь нечаянной помехе — тоже с небольшой же охотой шел в этот дом, которому никогда не желал добра.
— Здорово, Ванюшка. С праздником.
— К самому небось? А я встрел его сейчас на вогульском конце, гребет к Окладниковым. С Дуськой-то, сестрицей своей, помирился, Аркаша? — участливо спросил Ванюшка. — Папироски толстые зобаешь. Угостил бы.
— Бывает и свинье праздник в году.
— Вечерком, Арканя, зайду, разорю на стакашек. Поднесешь ли?
— С каких волостей нанесло гостей?
— Как все-таки, кореша были. Праздник ноне.
— Сам выглядываю, кто бы подал.
— Жмотный ты стал, Арканя. Гапка с Выселок, слышь, что несет: раньше-де Аркашка симпатичный был, конфеток пососать давал, а теперь всухомятку… ха-ха-ха, — Ванюшка Волк, откинувшись всем телом, опрокинул рот, давясь смехом и приговаривая: — Говорит, аж икота после евонного побывания.
— Это ты, Ванюшка, совсем ни к чему, — осудил миролюбиво Аркадий и толкнул ворота. Оттого что Оглоблин не рассердился, Ванюшка остро почувствовал обидную между ними разницу: «Друг ведь был и на-ко, вызнялся, рукой не достать. И слова мои для него — ровно горох от стенки — ни к чему».
— Эй, стой! Аркаша, — бросился к воротам Ванюшка, вспомнив о своей маске: — Передай там Федот Федотычу, Титушко к рождеству домой сулился, и сильно злой за свою Машку, что выгнали ее на произвол судьбы. Федот Федотыча Титушко тряхнет.