Катарское сокровище
Шрифт:
— Давайте, нечего тут, — Аймер, смущаясь и не зная, с какой стороны подступить, потянул простертого Маурина за кушак. — Инквизитора слушаться надо! Слушаться, а то он… и от церкви отлучить может!
Маурин стремительно вскочил под действием полушуточной угрозы.
— Отцы вы наши, да как скажете, Христа ради, только отмените паломничество! Мы люди небогатые, своим трудом живем, нам бы желтые кресты — и довольно за грехи наши, а в Тулузу-то ехать совсем не на что. Не говоря уж о Рокамадуре, а то я слышал, не приведи Господи, и до святого Иакова людей посылаете — это нам и вовсе не по карману…
— Епитимия, приличествующая… вине вашей супруги, будет оглашена на Sermo Generalis. По окончании процесса. — Гальярд громко захлопнул папку с документами, словно бы ставя хлопком точку в отвратительном разговоре. Больших усилий ему стоило не закричать грубо и яростно — «Пошли оба вон!» Спасло только знание, что кричать ему хотелось не на людей, а на собственное бессилие относительно их.
Пейре, красный сквозь смуглоту, и бледная, как утопленница, Гильеметта удалялись чрезвычайно долго,
— Сам Четвертый, это вам не старухам желтые кресты раздавать, — брат Франсуа, уже предвкушая величие происходящего, потирал руки — неожиданно длиннопалые для такого невысокого человека. — А там, даст Бог, через него выйдем на катарское сокровище, что бы это ни было. Так и в историю инквизиции с вами войдем, а, брат Гальярд? Бог бы с ней, с историей-то земной, чай, не она в бревиарии пишется; а все-таки, что ни говорите, дело получается стоящее! Вдруг да ценную реликвию Церкви вернем, еретиками у христиан похищенную… Будете смеяться, — брат Франсуа состроил до крайности свойскую физиономию, — но у нас в Сен-Тибери чего только об этом сокровище ни говорили. Слышал я даже от пары братьев — не что иное в Монсегюре припрятали, как сам Святой Грааль, чашу Вечери Господней!
— Наверняка ерунда, — сквозь зубы сказал Гальярд. Больше сказал для Аймера, который невольно вытаращился от великолепия перспективы. — Зачем катарам реликвии? Они же их не почитают, потому что в воплощение Господне не верят. Не один ли из монсегюрских молодчиков говорил, что все кресты надо на дрова пустить, раз уж они — символы орудия пытки и материя незначащая. Думаю, монсегюрский Матье со товарищи Истинный Крест тоже предпочли бы для растопки использовать. А Святую Чашу, попади она к ним — на деньги бы переплавили…
Слова словами, однако перед глазами брата Гальярда невольно проплыло сияющее видение. Сокровище… чего о нем только ни говорили — особенно простой монсегюрский люд, чьи слова хранили каркассонские архивы. Какой католический мальчик не желает открыть великой и чудной реликвии, прикоснуться к железу Истинного Гвоздя, освободить от сарацин Крест Господень, подержаться за настоящую ризу Богоматери? Почтение к реликвиям Гальярд впитал бы с молоком матери, будь его мать католичкой; а так — вошло оно в плоть с молоком Матери-Церкви, которым он с запозданием начал питаться в тринадцать лет. Конечно, монсегюрские мелкие люди уверенно утверждали разное — например, что известная еретичка Эсклармонда, сестра фуаского графа не скончалась, а обратилась в белую голубку и теперь навещает верных еретиков по ночам, приносит им вести, а то и «хлеб небесный», что бы это ни была за субстанция… Но слово «Грааль», сказанное с придыханием, с благоговейной жадностью — не однажды оно звучало в показаниях. Не однажды и не дважды, Гальярду ли про то не знать, когда он провел в каркассонском монастыре за этими самыми протоколами не одну неделю перед нынешней поездкой. Откуда-то же пришла идея, что у еретиков хранится такая реликвия. Откуда-то же во многих местах, во многих записях всплывала странная связь Чаши Христовой, чаши Иосифа Аримафейского — и бывшей еретической «столицы», ныне сенешальского замка Монсегюр… Не бывает дыма вовсе без огня. А вдруг и правда каким-то образом еретики завладели чудотворной и священной Чашей Вечери? Владели же сарацины Терновым Венцом, да что там — самим Гробом Господним! Что не отменяет принадлежности и того, и другого, и третьего — Невесте Христовой, Его единственной наследнице, святой и апостольской Римской Церкви. И блажен же будет, кому посчастливится…
Но один факт, что Франсуа явственно мечтал о том же самом, помогал Гальярду не слишком-то нежить сердце бесплодными играми воображения. Для монаха — самое гиблое дело такие мечтания.
— Хорошо уже будет, если Четвертый — если это и вправду он, в чем мы не имеем уверенности — не успеет до ночи унести отсюда ноги, — охолодил он собратьев. — Хорошо опять же будет, если проводница не заплутает, если Бермон и прочая катарская верхушка не найдет способа нам помешать… Сокровище — дело десятое, а вот этого слугу дьявола обезвредить — наша первая забота.
— Вы совершенно правы, брат, как всегда, правы, — францисканец стал что-то слишком почтительным. В его дружбу Гальярд не верил с самого начала и окончательно понял, что правильно не верил, на второй день совместной работы; так что излишняя приветливость казалась ему верным признаком — Франсуа от него что-то нужно. И, кажется, он не ошибся. — Вы сами собираетесь ехать? Четвертого брать? Думаю, мое присутствие может только помочь…
— Ах, брат, вот вы о чем. Я не любитель таких дел, — Гальярд говорил совершенную правду. — Если бы вы приняли на себя труд отправиться вместе с франками и проводницей на задержание еретика — я был бы вам весьма благодарен.
(И если бы вы приняли на себя труд стать главным инквизитором Тулузы и Фуа вместо меня, я был бы еще благодарнее, тоскливо подумал Гальярд. Да только это не от меня зависит. Этой радости я вам доставить не могу. Когда мы о таком просим — нас никогда не слушают. С сорок четвертого года — не слушают.)
Гильеметта с супругом, явившиеся по уговору в замок темной ночью с пятницы на субботу, вид имели весьма неспокойный. Пейре, узнав, что ему не предстоит ехать вместе с женой — чем меньше народу, тем лучше — попросился подождать в замке, волнуясь и не желая возвращаться в одиночку. Брат Гальярд нутром чуял, когда ему собираются предложить взятку, и потому наедине с Пейре оставаться не хотел. Ему уже было довольно горюшка: вчера тетка Виллана, жена байля, после Мессы под предлогом исповеди оказалась с ним в ризнице и попыталась всучить бедному Гальярду позвякивающий мешочек, чтобы ее дорогому сыну Марселю в качестве епитимьи не назначали «ничего шибко ужасного, батюшка, парню ж жениться в этом году!» Монах постарался не особенно напугать женщину своим гневом, даже не бросил деньги на пол, хотя искушение было очень велико. Попросту всучил ей кошель обратно и негромким голосом отругал за «великий грех подкупа». Он понимал, что это только начало, перед самой Большой Проповедью светлая идея умаслить жестокое инквизиторское сердце может обрести в народе популярность; Гальярд зарекся ходить в одиночку во избежание искушений и предупредил о том же Аймера. Не боли у него голова, он бы Пейре Маурину в самых дверях объяснил, что в domus inquisitionis нет причин являться с узелком в руках; однако голова болела, и каждое лишнее слово, каждый направленный взгляд стоил некоторых усилий. В последний момент перед выходом отряда Гальярд решил-таки послать с ними и Аймера. Четыре франка при оружии, два монаха: свой слишком светлый для ночи хабит Аймер прикрыл черным плащом, Франсуа и так сливался с темнотой. Факелы взяли с собой, но зажигать их собирались только в крайнем случае. Ночь, по счастью, выдалась лунная, на замковом дворе от любого сарая лежала длинная черная тень. Все, даже франки, казались встревоженными, Гильеметта и вовсе вздрагивала и то и дело озиралась. Аймер перед выходом подошел под наставническое благословение; то же неожиданно сделала и молодая женщина, поразив даже собственного мужа. Брат Гальярд начертал малые кресты на подставленных теплых лбах. Брат Франсуа потирал руки, изо ртов вырывались облачка пара — подступал самый холодный час октябрьской длинной ночи. Гальярд бы и сам волновался, не боли у него так сильно голова.
Этой ночью со сном в замке Мон-Марсель обстояло худо. Оставшиеся франки, зевая, играли в кости на кухне; Пейре Маурин, избегая их общества, одиноко сидел у печи, уронив голову на руки. Все думали, что он дремлет — однако тот дергался от каждого шороха, вслушивался в разговор на незнакомом и ненавистном языке, чтобы хоть чем-то себя развлечь. Рыцарь Арнаут де Тиньяк, сподвижник Раймона Тренкавеля и убийца священника, запертый в собственной спальне уже третий день, воспользовался общим ночным бодрствованием — и при звуке шагов Гальярда по коридору заколотил изнутри в дверь, требуя себе исповедника. Учитывая, что за три дня тот, снедаем покаянием, уже успел исповедаться дважды, больной монах не спешил прийти к кающейся душе на помощь, но обещал наутро прислать ему Аймера. Добрый Люсьен, который не был еще рукоположен, вызвался посидеть с ним и поговорить на духовные темы; их приглушенные голоса доносились из-за двери, убаюкивая единственного спящего человека в здании: франка Этьена, чья смена пришла караулить узника. Этьен сидел на толстом чепраке, брошенном у стены, и тихо всхрапывал, когда голова его падала на плечо — однако звук собственного храпа всякий раз нарушал его беспокойный сон, и он вздергивал голову обратно. Брат Гальярд, твердо намеренный соснуть хотя бы пару часов, лежал на своей жесткой кровати и вслушивался во все эти шепоты, всхлипы, вздохи и хрипы, наполнявшие каменный мешок замка. Ночная жизнь. Гальярд твердо знал, что при успехе завтра поспать не придется ни минуты. Спать он хотел — не было такого дня за неделю процесса, когда ему не хотелось бы спать, когда глаза с розоватыми белками не смыкались бы, стоило монаху ослабить волю, державшую веки поднятыми; однако уснуть мешала головная боль. Отчего же так сильно, Господи Иисусе, будто каждая мысль болит… За нынешние грехи и за прошлые, не иначе. Гальярд намочил из кувшина, за неимением другой тряпицы под рукой, край собственного рукава рясы и уложил руку так, чтобы мокрое приходилось на лоб. Вспоминал нежную историю из Пруйля — как сестра по имени Бланка исцелилась от страшных головных болей заступничеством Гильема-Арнаута, мученика Христова. А всего-то призвала сестра его имя и приложила к больному месту его хабит. Окровавленный доминиканский хабит, привезенный из Авиньонета с радостным почтением, как прекрасная реликвия… реликвия… сокровище…
Но за своего бедного сына Гальярда отец Гильем сейчас не хотел заступаться. Хотел, чтобы тот бодрствовал и уже на земле получил хорошее покаяние за сегодняшние грехи… или просто… почему-то медлил поспешить на помощь…
То ли из-за холодной тряпки на лбу, то ли от постоянного призывания имени наставника-заступника головная боль малость отступила. Брат Гальярд задремал — уже начал проваливаться в сладостный беззвучный колодец — как вдруг стук двери и голос Аймера стремительно вернули его к бытию. Он открыл глаза и чуть не вскрикнул от ужаса — холодная рука мертвеца едва ли не задевала пальцами его висок. Через мгновение монах уже узнал собственную кисть, закинутую перед сном за голову и совершенно онемевшую в неудобной позе; чтобы сдвинуть ее с места, Гальярду пришлось поднять правую руку левой. Так, растирая ее и медленно пробуждая в пальцах живое покалывание, он сидел на кровати и старался больше понимать из быстрой и чрезвычайно важной Аймеровой речи: готово, отче, все сделано, старик доставлен связанным, старик внизу, в пещере был он один… один старик и с ним — окованный серебром сундучок.