Катарское сокровище
Шрифт:
— Все в порядке? Все целы? — еще не умея толком слушать, спросил Гальярд, звуком собственного голоса стремясь пробудить спящие мозги.
— Да, отец, в полном порядке, только ноги мы с братом францисканцем малость ободрали, ну и чаща там, я вам скажу — сплошные колючки! Девица, то есть женщина, малость было заплутала в темноте — но вышли быстро; еще она в пещеру не пошла, должно быть, старика побоялась; сейчас сидит внизу, брат Франсуа ей велел вина принести. Старик не сопротивлялся вовсе, да куда ему, старому, худому, против пяти солдат, не глупец же он, хоть и еретик. Не пойму, как он в такой холодине выживал: в пещере у него немногим лучше, чем в погребе — привык, видно! Но все-таки, скажу я вам, отче — сундук– то какой! Не иначе как…
— Сундук? — Брат Гальярд мигом поднялся, не сразу поняв, что
— Что вы, отец, я б не дал! Вы же главный инквизитор, в конце концов!
Значит, и правда четвертый… Скорее всего — четвертый… Отец Гильем Арнаут, отец Доминик, вот это добрая новость! Спеша вниз по холодной лестнице и молясь на ходу, даже самому себе брат Гальярд не признавался, что мысль о сундуке торопила его не меньше, чем мысль о старике. Аймер хромал за ним, морщась на каждом шагу: сабартесские колючки основательно порвали ему кожу, и как можно было отправляться в лес в одних сандалиях — отец Франсуа даже через обмотки поранился, что уж говорить о голых ногах. Но считать раны время еще не пришло. Над Мон-Марселем бледно занимался рассвет, наступал, быть может, великий день, день важной находки, поместной победы, день старичка и сундучка.
9. День болезней брата Гальярда
Не спать ночь тем легче, чем вы моложе. А у брата Франсуа под глазами набухли темные мешки, плечи изрядно ссутулились. Правда, глаза из темных кругов сияли едва ли не юношеским восторгом. Взяли! И еретика, и… то, что он хранил. Давно брату Франсуа де Сен-Тибери не приходилось чувствовать себя настолько молодцом! Он суетился вокруг сундука — «Так, так, сюда заноси!» — как наседка над свежеснесенным яичком; как только с жилистой шеи старика был срезан шнурок с ключом, францисканец тут же переместил ключ себе на пояс и нетерпеливо похлопывал по бедру каждые несколько секунд, проверяя, уж не исчез ли он случаем. Не растаяло ли, как видение, обетование невиданного инквизиторского успеха.
Гильеметта мышкой шмыгнула на замковую кухню, где ее встретил заботливый Люсьен, подогревавший вино для всех усталых и озябших. Лицо молодого монаха, вызывавшее доверие у многих, и ее побудило нашептать испуганно, что надеется она, ох как надеется — старик Совершенный ее не узнал. «Чего ж тут бояться. Вас Святая Церковь защищает», — простодушно увещевал Люсьен, забрасывая в дымящийся котелок гвоздичные цветки. Однако Гильеметта все никак не могла успокоиться, жалась к мужу, со страхом оглядывалась на стену — будто страшный старик мог разглядеть ее через два толстых слоя камня и пустую залу между ними. До чего ж он их тут напугал, этот еретик, с легким любопытством думал Люсьен; он видел, как шарахнулся Пейре от дверей, куда вводили связанного с мешком на голове, как вжался в стену замковый конюх, когда франки под присмотром брата Франсуа вносили сундучок. Они тут не только старичка, еще и сундучка его боятся — мысль в обычное время вызывала бы у него улыбку, но этой ночью, такой тревожной, с такими длинными тенями и заведомой жестокостью происходящего — как-никак, человека взяли под стражу, чтобы судить и осудить — стерла улыбки со многих лиц. Даже франки во главе с капитаном — который, казалось бы, всегда ухмыляется, когда не злится — и то переговаривались шепотом, искоса взглядывали на странного своего пленника, на странную свою добычу. Небольшой деревянный сундук, окованный железом. Темный. Толстостенный. Формою похож на младенческий гробик. Внутри может оказаться все, что угодно… от запертого магией злого духа до ведовских трав и жабьих костей. Имбер де Салас из Монсегюра говорил на допросе о «pecuniam infinitam», огромном количестве монет; однако как-то слабо верилось в такую простую разгадку даже и самим инквизиторам, чего ж говорить о мирянах. Ясно дело, катары! Кто их знает, что они сокровищем зовут?
Дурной момент выбрала Гильеметта, чтобы наконец попробовать выскользнуть из кухни. Хотела всего-то проверить, нельзя ли домой пойти, пока не вовсе рассвело. И что же? Выскочила в большую залу, как раз когда брат Франсуа возгласил: «Ну что же, дайте хоть на лицо его посмотреть!» Ролан, с легкостью ворочая огромными ручищами пленника, невесомого и безмолвного, как сухая деревяшка, стащил с головы старика мешок. Кляп еще не успел вынуть — но глаза Старца, ГЛАЗА уже были высвобождены, уже ожгли и мгновенно узнали Гильеметту, бедную женщину, выдавшую его на мучения и смерть. Наверняка на смерть…
Гильеметта, тихонько вскрикнув и зажимая рот ладонями, прижалась к стене. Слезы закипели в углах глаз мгновенно — кто их разберет, слезы стыда ли, страха ли? И как она могла бояться его, благого, беззащитного, спутанного, как авраамов барашек, франкскими веревками… Взгляды их скрестились на долю секунды, но что ж поделаешь, беда уже поселилась у Гильеметты в груди, у предательницы Гильеметты, «Так это ты, дочка, выдала меня на смерть?» Беда, проклятье, разве ж хоть один католический поп сможет снять такое проклятье? Теперь надо Гильеметте плакать много-много. И не поможет ей больше спокойное тепло полутемной кухни, сквозь две стены просвеченное небесно-голубыми, потрясающе светлыми глазами…
Больно было Гильеметте, тихо плакавшей в кухне на груди испуганного мужа. Ну и ночка, да еще и столько франков кругом, страшное дело. Верно говорят — вражда инквизиции немногим хуже ее дружбы. Бедным людям чем меньше дела с этой чумой иметь, тем спокойней получается, сохрани нас Господи и помилуй… И пока планировал храбрый Пейре увозить жену в Акс, от дурных глаз подальше; пока сетовала Гильеметта на дурные глаза Старца Совершенного, стараясь выбрать что-нибудь одно из стыда и страха — брат Гальярд поспешно спускался по винтовой лестнице, крутой и невидимой в темноте, щупая ногами острые ступеньки. Почему не попустил святой покровитель несчастному монаху навернуться с лестницы и сломать себе шею? Почему не дал тихой и скорой слепоты на самом пороге? Долго болела голова у брата Гальярда, но еще дольше предстояло болеть ей теперь.
…Гильем Арнаут часто говорил — «Человек куда крепче, чем он сам о себе полагает». Неоднократно Гальярд убеждался в правоте своего учителя — казалось бы, уже не в силах идти, а гонит дух вперед спотыкающееся тело, глядь, и милю-другую прошагал после того самого мига, как впервые сказал «больше не могу». Кажется, не можешь более терпеть боль — а терпишь, молча терпишь, хотя до того и представить не мог без стона, чтобы тебе прижигали железом свежий шрам. Вот, настал очередной день убедиться, что человек, милостью Божьей, куда крепче, чем он может о себе помыслить.
Стой, стой, не двигайся, так надо, не сходи с места. Не дай слабины. Не подведи, монах. Брат Гальярд стоял — он не упал на месте, колени его не подкосились, даже лицо — правда, того сам человек никогда не знает — даже лицо его оставалось почти что прежним. А железный прут боли, ввинтившийся в голову — даже два прута, вошедших через глаза — остались незамеченными для всех, кроме того единственного, кто испытал, должно быть, не меньшее потрясение. Брат Гальярд, сцепив руки под скапулиром, неотрывно смотрел в глаза человеку, которого он не видел, дай Бог памяти, четверть века с небольшим.
…Когда-то давным-давно — когда брат Гальярд был просто Гальярдом, когда Гаронна была шириной с океан, дома в Тулузе были розовее, а хлеб — вкуснее, одного тулузского мальчика, никогда не думавшего о монахах и монашестве, все вокруг любили. Его любили родители — в самом деле, такое тоже бывает! Любили отцовы товарищи по мельничному братству, приходившие к нему в гости и качавшие младшего хозяйского сынка на коленях; любили — по-своему, конечно, не без драк — уличные товарищи; а еще его любил брат. Гираут. Гираут, в тени которого Гальярд рос, никогда не стремясь из нее выйти; его старший, его гордость, он порой брал его с собой во взрослые компании, он ставил его рядом с собой посмотреть, когда затевалась игра в камушки. Он однажды — всего однажды, но тепло от того дня жило в груди младшего долгие годы — сделал ему деревянную меленку, не хуже отцовских, хотя и маленькую — с колесом, крутившимся на мелководье. Гальярд мог часами лежать на животе в песке побережья, глядя, как вертятся деревянные тонкие лопасти; он любил каждую зазубринку от ножа, потому что брат сделал эту меленку ДЛЯ НЕГО. Для него одного. Почти половину лета Гальярд наслаждался своим сокровищем, пока не приучился оставлять его на ночь на берегу, и вода, поднявшаяся после дождя, унесла игрушку прочь, во вздувшуюся реку.