Катарское сокровище
Шрифт:
Гальярду было тогда… да, похоже, семь лет. Как раз тот самый год, когда сыновьям надевают штаны, потому что они уже научаются отличать мальчиков от девочек… Тот год, когда брат еще звал его Галчонком — детская кличка за широко разинутый восхищенный рот, с которым младший сопровождал любое действие старшего; кличка, которая позже забылась — а еще позже, еще через семь лет, между ними встало нечто огромное, больше самого Гальярда и больше Гираута, даже больше их взаимной любви и родства. Между ними встал вопрос веры. Но из тех лет, когда Гальярду еще доверяли, когда при нем говорили свободно и весело — из тех-то голубых-золотых подпорченных проказой лет он мог бы запомнить, как часто Гираут говорил, что вырастет и станет Совершенным.
Вырастет… и станет… Господи, исцели меня, ибо я согрешил Тебе. Как я мог не знать, не предвидеть этого
Меч, сами собой сказали губы брата Гальярда. Аймер, бывший совсем рядом, и тот не расслышал.
— Думаю, что задержанного надобно заключить под стражу, — бодро продолжал начатую речь брат Франсуа. — Слишком уж он тут знаменит, шуму наделает, если не запереть его покрепче. Как думаете, брат? На что-то ведь замковая темница должна пригодиться, благо у нас и тюремщик есть…
Памьерский тюремщик, по совместительству палач, невысокий ладный человек по имени… да не помнил Гальярд его имени — уже спешил снизу с докладом, что темница совершенно готова, и цепи подобрались приличной длины, если заковать понадобится. А старик Совершенный, тощая деревяшка, стоял посреди франкских рыл такой безмятежный, как только возможно с кляпом во рту. Будто и не о нем речь. Брат Франсуа, слишком занятый узником, чтобы смотреть на собрата, распорядился вынуть ему кляп: все равно замок на отшибе, кричи, не кричи — в деревне не услышат. Но тот ни звука не издал — только медленно облизал губы, белые, почти бесцветные — все так же не сводя глаз с одного-единственного человека. С того, кого в прошлой жизни называл своим младшим братом.
Некогда Гираут был выше — они окончательно расстались в гальярдовы шестнадцать, когда младший брат еще не вошел в полный рост, оставаясь, грубо говоря, заморышем. Такая простая плотская вещь, что он может оказаться с Гираутом одного роста, никогда не приходила Гальярду в голову; а теперь он был едва ли не выше и уж точно крупнее. Красавец парень Гираут, широченные плечи, шея как у молодого бычка… Постоянная аскеза высушила его, сделала кисти рук неоправданно огромными и длинными, шею вытянула и прочертила жилами. Черные кудлатые волосы не выпали — это Гальярд рано начал плешиветь, впрочем, какая разница, коли тонзуру все равно брить; у старшего же брата сохранилась пышная шевелюра — волосы малость распрямились и стали серо-седыми, однако оставались густыми. Он изменился очень сильно — даже сильнее, чем Гальярд, который и вытянулся в длину, и окреп, и подурнел от шрамов; однако этого человека Гальярд узнал бы в любой одежде, даже в черной рясе и подряснике катарского Совершенного. Он узнал бы его по взгляду — взгляду абсолютного узнавания, никуда не девшейся связи — говорящему так громко, что трудно было поверить, неужто окружающие ничего не заметили.
Вся сила Старца словно ушла в глаза — бывшие, кстати сказать, вовсе не голубыми, а серыми, удивительно светлыми на таком смуглом лице; но так странно они блестели, и так широки и бездонны были в них зрачки, впитывавшие всякий свет, что цвет их всякому казался разным. Брат Гальярд знал эти глаза, знал он, что тот что-то делает сейчас своими глазами — делает такое, отчего у него, Гальярда, в голове бьется дурная кровь, а в ушах словно шум морской. Еще во времена мирские, до самого сожженного бревиария, всякий раз, когда Гираут хотел, он мог повернуть к себе сердце младшего брата. Уже разбитое, уже столько раз им же раненое — обратить к себе всего-навсего взглядом в глаза и улыбкой, улыбкой кровной связи. Иначе как объяснить, что после многих унижений, после доносов отцу, неизменно отзывавшихся розгами на Гальярдовой спине, после разнесенной на весь квартал Дорады клички «доносчика» — после стольких бед Гальярд почти по-прежнему таял, заслужив из уст старшего золотое слово «брат». Однако же с тех пор, господин Совершенный, все изменилось. Гальярд, которого вы привыкли бить безнаказанно, взял да и вырос. Гальярд не принадлежал более себе. Гальярд, опять-таки, стал собой, стал свободным. Поэтому он долго не желал отводить взгляда, но наконец отвел, не выдержав страха, что сейчас этот Совершенный — Гираут! — улыбнется и что-нибудь ему скажет.
Он заговорил — и сам не услышал своего голоса. Попробовал еще раз — и наконец преуспел, поймав изумленный взгляд Аймера. Должно быть, каркнул, как старый хриплый ворон. Квакнул, как жаба, которых так жалеет брат Люсьен.
— Цепи пока наденьте длинные. Скорее всего, он будет отказываться от еды — но все равно стоит принести ему воды и хлеба. Все, как обычный murus strictus — только, тюремщик, позаботьтесь об одеялах или соломе.
— Да, отец мой…
— Кроме того, предлагаю не приступать к допросу до утрени и Святой Мессы, а до того времени, брат Франсуа, мы могли бы с вами осмотреть содержимое сундука. — Сам не веря в свою потрясающую мощь, Гальярд развернулся, устояв на ногах. — Ролан, обеспечьте стражу темницы; караулы на выходах из деревни можно теперь снять. И — никого не впускать до того времени, как мы распорядимся об обратном. Никого — значит никого. Аймер, возьмите с Люсьеном сундук, для одного он тяжеловат… Тюремщик, относительно пленного пока никаких распоряжений. Ролан, и чтобы ни звука не просочилось наружу, то же относится и к семейной паре, которую нужно выпустить из замка… впрочем, я уверен, они-то сами предпочтут молчать.
(Нужно пройти мимо него, нужно пройти мимо него пройти мимо него, это не кошмарный сон, это всего лишь испытание, я смогу его выдержать. Побыть без него, хотя бы недолго, вне его взгляда, его сейчас уведут, я успею подумать и помолиться, если бы только не эта боль… Не эта проклятая боль.)
Надо было видеть, с каким почти благоговейным трепетом вставлял францисканец ключ в скважину круглого железного замка. Сундук подняли, по обоюдному согласию, наверх, в комнату францисканцев; все двери заперли, приказали Ролану никого не пускать. Аймер и Люсьен сидели на полу, положив бумагу на скамью: в их обязанности входило составлять опись, заносить в список каждый предмет, который будет извлечен из сундучка. Любопытство брало верх над деланным Аймеровым равнодушием. Старшие монахи сидели так, что крышка сундука должна была откинуться как раз в сторону младших, загораживая им обзор. Люсьен тоже слегка ерзал на коленках, стараясь вытянуть шею. Единственным равнодушным к происходящему человеком, похоже, оставался брат Гальярд.
Ключик без особого труда повернулся раз, второй… на третий заел. Франсуа поднажал. Поднажал еще сильнее… Наконец прибег к баночке с оливковым маслом, набрал немного на свернутую бумажку, капнул в скважину, заботливо придерживая наклоненный сундук. Ключик скрипнул третий раз, дужка замка подалась.
Брат Франсуа выпрямился. Осмотрел сотоварищей сияющим взглядом. Не стоит забывать, что Франсуа провел довольно тяжелую бессонную ночь, а от этого глаза обретают особое полубезумное сияние… Он похож на счастливого человека, или на сумасшедшего, или… на того, кто обретает свое призвание, неожиданно подумалось Аймеру.
— Ну, братие, благословясь, — сказал францисканец неожиданно дрогнувшим голосом, поднял руку перекреститься. Тени от четырех больших свечей повторили его широкое движение четырьмя черными обезьянами по стенам. Аймер сам не ожидал, что будет так волноваться. Стыдно сказать — он почти боялся. Мужицкая чушь про злых духов, запертых в сундуках… Или — страшно подумать — близость священного… Неужели это может случиться с ним прямо сейчас?..
Франсуа откинул крышку.
Небо не разверзлось, из-под крышки не раздалась чудесная музыка. Не запахло и ладаном или цветами, как при вскрытии гробницы святого отца Доминика. Вообще ничего не случилось. Брат Гальярд деловито опустил руку в сундук, послышался характерный звук разгребаемого мелкого металла. Монеты. Как? Просто… монеты?
— Монет довольно много. Потом можно будет подсчитать точнее, сколько и каких,
— Гальярд поднял из сундука желто-бело сверкающую горсть. — Но первым делом запишите, Аймер, вот это, — он стукнул о скамью высокой богослужебной чашей, по всему видно, золотой. Аймерово сердце пропустило пару тактов. Впрочем, от чаши не исходило никакого особого света, она казалась вполне обычным потиром, только вот богатым — но в вагантские времена видывал молодой брат, с какими сосудами служат епископы в Риме: так вот они этому не уступали, даже и камней бывало побольше.