Каторга
Шрифт:
И как тяжело дышалось, как тяжело, если бы вы знали!
Желание исполнено.
Пройдя пристань, я очутился в толпе каторжных.
На берегу шли работы.
Человек семьдесят каторжников, кто в арестантской, кто в своей одежде, спускали в море баржу для разгрузки парохода.
Пели "Дубинушку", - и под ее напев баржа еле-еле, словно нехотя, ползла с берега.
Рядом с ней, на другой барже, стоял запевала, мужичонка в рваной арестантской куртке, всклокоченный, встрепанный, жалкий, несчастный,
Какой-то цинизм, доходивший не "до грации", а до виртуозности.
Все это было, конечно, не то, чтобы вызвать смех. И никто не улыбался.
Слушали равнодушно, даже скорее вовсе не слушали, пели припев, кричали "ух" лениво, нехотя, словно и это тоже была подневольная работа.
Потом я попривык, но первое впечатление подневольного труда впечатление тяжелое, гнетущее.
Рядом вытаскивали невод.
Тащили тяжело, медленно, нехотя.
В вытащенном неводе билась, прыгала, трепетала масса рыбы.
Чего, чего там не было! Колоссальные бычки, которых здесь не едят, продолговатые с белым, словно белилами покрытым брюшком глосы, которых тоже здесь не едят, извивающиеся, как змеи, миноги, которых здесь точно так же не едят, и мелкая дрянная рыбешка, которую здесь едят.
Все стояли вокруг невода, а двое или трое отбирали годную рыбу от негодной с таким видом, словно они ворочали камни.
Всю дорогу от пристани до поста, вдоль берега моря, навстречу попадались поселенцы, машинально, как-то механически, снимавшие шапки.
Рука уставала отвечать на поклоны, и я был искренно признателен тем "дерзунам", которые не удостаивали мою персону этой каторжной чести.
Поселенцы бродили, как сонные мухи. Бродили, видимо, безо всякой цели, безо всякого дела.
– Так, мол, пароход пришел. Все-таки люди.
Если там, у рабочих, на лицах читалась какая-то тяжесть, то здесь была написана страшная, гнетущая, безысходная скука.
Тоска.
Такое состояние, когда человек решительно не знает, что ему с собой делать, куда девать свою особу, чем ее занять, и провожает глазами все, что мелькнет мимо: муха ли большая пролетит, человек ли пройдет, собака ли пробежит.
Посмотрит вслед, пока можно уследить глазами, и опять на лице тоска.
Песня?..
Дрожки, на которых я еду, поворачивают на главную улицу "поста" и огибают наскоро сколоченный дощатый балаган (дело происходило на Пасхе).
Рядом пустыня, какие-то ободранные качели.
У входа, вероятно, судя по унылому виду, - "антрепренер".
Около - толпа скучающих поселенцев, без улыбки слушающих площадные остроты ломающегося на балконе намазанного, одетого в ситцевый балахон клоуна из ссыльно-каторжных.
Из балагана слышится песня.
Нестройно, дико орет хор песенников.
Зазвенели кандалы. Мимо балагана проходят арестанты кандальной тюрьмы под конвоем...
Мы въезжали на главную улицу поста.
С первого взгляда Корсаковск, всегда и на всех, производит "подкупающее" впечатление.
Ничего как будто похожего на "каторгу".
Чистенький, маленький городок.
Чистенькие, приветливые чиновничьи домики словно разбежались и со всего разбега двумя рядами стали по высокому пригорку.
Выше всех взбежала тюрьма.
Но тюрьма в Корсаковске не давит.
Она - одноэтажная, невысокая, и, несмотря на свое "возвышенное" положение, не кидается в глаза, не доминирует, не командует над местностью.
В глубину двух оврагов, по обоим бокам холма, словно свалились, лезшие по косогору, да недолезшие туда домики.
Это - слободки поселенцев.
В общем, во всем этом нет ничего ни "страшного" ни мрачного.
И вы готовы прийти в восторг от "благоустройства", проезжая главной улицей Корсаковска, готовы улыбнуться, сказать:
– Да все это очень, очень, как нельзя более мило...
Но подождите!
Сахалин, это - болото, сверху покрытое изумрудной, сверкающей травой.
Кажется, чудный лужок, - а ступили, и провалились в глубокую, засасывающую, липкую, холодную трясину.
Не успело с ваших уст сорваться "мило", как из-за угла зазвенели кандалы.
Впрягшись в телегу, ухватившись за оглобли, каторжные везут навоз.
И что за удручающее впечатление производят эти люди, исполняющие лошадиную работу.
Ваш путь идет мимо тюрьмы, - из-за решеток глядят темные, грязные окна.
Впереди - лазарет, и как раз против его окон - покойницкая.
Лазарет
Затем, в Александровске, в Рыковском я видел вполне благоустроенные больницы для каторжан; но что за ужасный уголок, что за "злая яма" Дантовского ада, - эта больница в Корсаковском посту.
Я знаю все сахалинские тюрьмы. Но самая мрачная из них - Корсаковский лазарет.
Чесоточный, больной заразительной болезнью, которую неприятно называть, и хирургический больной лежат рядом.
Около них бродит душевнобольной киргиз Наур-Сали.
Как и у большинства сахалинских душевнобольных, помешательство выражается у него в мании величия.
Это - "протест духа". Это - "благодеяние болезни".
Всего лишенные, бесправные, нищие, - они воображают себя правителями природы, несметными богачами, - в крайнем случае, хоть смотрителями или надзирателями.
Киргиз Наур-Сали принадлежит к несметным богачам.
У него неисчислимые стада овец и верблюдов. Он получает несметные доходы... Но он окружен врагами.