Казачка. Книга 1. Марина
Шрифт:
— Кино будем снимать, — сказал один из нерусских, тот что был с большим ножом в руке.
Второй держал японскую любительскую видеокамеру. Совсем, как та, что Маринке подарили на свадьбу. Третий высоко под потолок поднял большую лампу. И свет совсем ослепил отвыкшие от солнышка глаза.
— Смотри туда, — сказал тот, что с большим ножом, — смотри и говори туда.
Он встал сзади, одной рукой взял ее за волосы, а другой приставил нож к ее горлу.
— Говори, что жить хочешь! — гортанно заклекотал тот что с камерой.
— Говори, ну!
— Не молчи, сука!
Юлинька
— Говори, хо-чу жить, говори!
— Жи…жить…
— Ну!
— Жить…
— Ты там смотри, и деньги собирай, а то мы ножичком… Вжить! И не будет твоя сестра жить!
Нерусские заржали.
— Все, сняли кино. Теперь ты звезда, как Шерон Стоун! Завтра твоя сестра кино смотреть будет… А ты молись своему Богу — Исе — пророку.
— Аллах Акбар.
Перед церковью было не заасфальтировано. Притормозила, прошуршала колесами по щебенке не щедро насыпанной дорожными службами в том месте где кончался асфальт и осторожно въехала на вытоптанную площадь перед папертью. Богомольные бабули, картинно-убогие нищенки, цыганки в пыльных юбках с бесконечно немытыми детьми… Господи! Эти нищенки, наверное, утром перед зеркалом выверяют убедительность убогости своей, равно как иная девица — свою красоту, принаряжаясь на работу…
Хлопая дверцей «мерседеса», поймала на себе однозначно осуждающие взгляды. Бабки наклонялись друг к дружке — перешептывались, кивая в сторону Марины.
Достала из сумочки платок. Черный, шелковый. Повязала. Ступая на паперть, перекрестилась.
У свешницы купила пять самых дорогих свечей.
— А где отец Борис?
— Вон в том приделе исповедует…
Подошла к небольшой кучке сгрудившихся подле отца Бориса прихожан. Встала, уткнувшись в чью то спину-.
— Господи, помилуй, Господи, помилуй, Господи, помилуй… — и других молитв то не знаю, подумала она вдруг.
Исповедальницы — в большинстве своем древние старушки, подходили к батюшке, наклонялись доверительно, и шептали что-то, шептали — нашептывали, а отец Борис все кивал, все кивал. Потом накидывал на склоненную голову очередной бабули епатрохиль, и усердно крестя, шептал ей разрешительную молитву…
Марина впала в какое то небытие, только повторяя про себя, «Господи, помилуй, Господи, помилуй»… Бабуля, стоящая перед нею, вдруг повернулась и с поклоном сказала, обращаясь к ней, к Маринке, — Простите, люди добрые, — и не дождавшись ответа, подошла к отцу Борису. И Марина обнаружила, что теперь настал ее черед.
— Ну что, дочка, горе у тебя, я знаю, — сам начал отец Борис, едва она подошла, — исповедь, родная моя, это очищение от грехов. А все наши беды и несчастья, все наши болезни и напасти — это наказание нам за грехи наши. И таинство покаяния это таинство, необходимое перед тем, как причаститься Святых Таин Господних. Ты только, Мариночка, пойми, ты не мне исповедуешься, а Господу. А священник, он только как свидетель этого покаяния. И еще, Мариночка, родная, только искреннее покаяние очищает от греха. С сердечными слезами надо Богу принести раскаяние в грехах. Только тогда по великой милости своей, Господь простит.
Марина вдруг почувствовала, как дрожит. Как всем телом дрожит, и как горло ее перехватил какой то непреодолимый спазм.
— Н-н-н… не м-м-м… могу г-г-г…говорить…
— Ничего, ничего, ты поплачь… Я подожду. А Бог, он самый терпеливый. А Господь, всегда тебя подождет.
И отец Борис принялся шептать какие то молитвы, слов она не слышала, но вдруг показалось ей, что он как мама, как мама-покойница, нашептывает над нею, над больной, когда она лежала с воспалением легких. И Маринка вдруг громко-громко разрыдалась, содрогаясь всем телом, словно в эпилептическом припадке, но не из жалости к себе, а в страхе и изумлении, что была рядом с нею терпеливая доброта, а она, проходила мимо… Как неблагодарное дитя, в запале юного веселья своего, бегает и резвится, забывая придти и навестить скучающую без него недвижную, но терпеливую мать.
— Простите меня, отец Борис!
— Да не мне, Господу расскажи, Господь — он милостив, он все простит…
— Господи, согрешила я… Много согрешила…
— Кайся, кайся, доченька…
— Аборт я сделала…
— Кайся, кайся…
— Потом с женатым жила… вот…с Мишкой…
— Кайся, доченька, кайся…
— Батюшка, так у меня же Юлинику, сестренку похитили…
— Знаю, Марина, знаю… Помолюсь за вас обеих, а ты завтра на литургию приходи, не ешь ничего с утра, причастишься… Бог поможет. Вернется сестрица к тебе…
— Да ведь беременна я, батюшка!
— На все Божья воля, только знай, дочка, ежели хочешь убить дитя — не пущу к причастию. Если хочешь быть с Богом — дитя сохрани.
Выходила из храма сама не своя. Два чудовищно немытых босых цыганенка подбежали к ней, — дай на хлеб, дай на хлеб!
Открыла машинально сумочку… Только крупные, да эти… доллары. Сунула — одному пятерку, другому десятку… Те сперва с недоверием, а потом радостно глазками засверкав, побежали хвастаться к мамке своей, что сидела тут же в пыли.
— А моя то мама? Где ж мама моя?
Марина села в машину и рефлекторно погляделась в зеркальце. И совсем другая, незнакомая ей женщина глянула оттуда ей в глаза.
А Мишку вызвал к себе Петр Трофимович. Это редко вообще случалось у них в управлении. Но вот вызвал — таки.
Вошел, доложился по уставному.
— Разрешите? Товарищ подполковник, лейтенант Коростелев по вашему приказанию…
— Садись.
Помолчали для какого то общепринятого приличия. Не сразу же подполковнику до лейтенанта с разговорами ниспускаться!
— Нам разнарядка пришла. Двух офицеров и шесть сержантского состава отправить в Ставрополь. Оттуда в Чечню поедут. Понял?
— Чего ж не понять?
— А там — война. Слыхал?
— Что я — тупой?
— Ты не умничай. И не забывайся.
— Виноват.
— А я не могу в двойственное положение себя ставить. Не послать тебя, люди скажут, зятька покрывает, а других под пули шлет.
— Угу.
— Что, угу?
— Скажут
— Тебе после ранения. Ну, после операции, когда тебя порезали, у тебя диагноз был — травматический цирроз, так?