Каждый день - падающее дерево
Шрифт:
Конечно, механизм может работать и в обратном направлении; разумеется, некоторые жесты могут превратиться в ядовитый нектар, настоящий мушиный мед; иные воспоминания способны преградить дорогу на небо, сковать существо, не давая возможности ни вернуться, ни двигаться дальше. Ах, это всего лишь девичье воспоминание. Завтра Анна навсегда уйдет к клариссам, облачится в свое первое одеяние послушницы, посвятит себя душой и телом искуплению грешников путем невероятных истязаний. Так она понимала свое спасение и любовь к Господу. «Старшие, сегодня вы спите в голубой комнате». Ее глаза тоже были голубыми, ледяными. Она молилась почти всю ночь напролет, но на рассвете к ней подкралась другая, куснула ей губы и грудь. Анна слишком устала и была слишком взволнована, чтобы защищаться, но расплакалась. В шесть часов она в последний раз встала поздно, сходила в туалет, а затем надела последнюю мирскую одежду. Чуть позже за ней приехала машина. Можно ручаться, что Анна так и не смогла этого забыть. Здесь дают уроки любви. Или пускают парфянские стрелы.
Я сдержалась
Ипполита покидает Венецию, и поезд уже отправляется.
Поезд отправляется; я еще вижу в конце перрона крошечного, перекошенного Макса в пуловере до колен, машущего рукою над головой, — возможно, последний образ... Но Венеция... едва я покинула ее, как мне снова захотелось вернуться в этот загадочный замок. Рядом со мной живет булочница, она всегда беременна, но никогда не рожает; лицо у нее бледное, словно хлебный мякиш. На Калле дель Фруттароль призрак человека, сраженного кинжалом, регулярно воет уже двести лет подряд, а злодей убегает с черным взмахом своего табарро и звуком шагов по каменным плитам. В глубине двора есть дом, куда входят люди, но откуда никто никогда не выходит. Я также помню, как видела в столовой отеля одного мужчину, который обедал, не снимая перчаток. Это были черные лайковые перчатки, и две кожаные руки двигались так, будто принадлежали роботу. Мужчина разрезал мясо, пил, накладывал себе еду и вытирал рот, но я заметила, что он не брал хлеба. Чем были эти два черных зверька на белой скатерти — подвижными деревянными протезами или стальными лапами на тонких шарнирах, спрятанными под перчатками? Скрывала ли кожа пораженную плоть, струпья, тухлую проказу? В болезни ли дело? Или в увечье, причиненном войной, пытками? Я склонялась к мысли, что эти руки должны быть из дерева. Я даже представляла их себе тисовыми, гладкими и кремовыми, эти руки, которые никогда не оставались без перчаток, поскольку человек, вероятно, каждый вечер снимал весь аппарат целиком. Затем рукам приходилось ночевать в какой-нибудь холодной ванной, в одиночестве, их собственный запах дерева, металла и кожи смешивался с ароматом туалетной воды, и в лунном свете они отбрасывали бесформенные паучьи тени на кафельную стену. На следующий день я не видела человека в черных перчатках и больше никогда его не встречала, ни в столовой, ни где-либо еще.
Смерть дерева, из которого сделали руки, падение дерева, валящегося, словно тело Сарпедона, медленная агония дерева на лесопильне. И каждый день — падающее дерево.
Скелет Сарпедона — манекен в коричневых лохмотьях, минеральная марионетка, торфяной цветок. Корешки выпадают букетами из его орбит, торчат между челюстями, поднимаются из висков и смешиваются с прядями шевелюры. Его череп наполнен гравием, песок пересыпается в грудную клетку, словно в клепсидре. Таков Сарпедон на своем подземном ложе, Сарпедон, преданный тьме, прежде чем столетия развеют его прах.
Чтобы уладить кое-какие дела в Риме, Ипполита делает на обратном пути крюк. Чувственная и высокомерная, она должна была, подобно Стендалю, полюбить этот город, где маскароны выплевывают воду мшистыми ртами, но в своем охристо-умбровом блеске он, по мнению Ипполиты, слишком уж изобилует колоссальными поверхностями, чересчур живы-ми жестами статуй и слишком рассредоточен. Сообразуя свою жизнь с движением маятника между внешним порывом и уходом в сладострастное privacy [53] , она любит обширные естественные пространства, но ненавидит слишком просторные комнаты, слишком хорошо проветриваемые места, атмосферу, свойственную некоторым чересчур открытым проспектам и слишком высоким зданиям. За неимением океана ей необходим лабиринт, и в Риме она обретает его в крипте Капуцинов.
53
Уединение (англ.).
I Cappuccini... Кладовая Смерти, где скелеты монахов в капюшонах, унылые марионетки, прислонены к стенам. Я уже видела эти скелеты, которые склоняются или сутулятся под плащами, — именно они ослепили женщину на снегу: Jucundae crudelisque tamen memoriam... Этот был целомудрен, а тот пылал похотью, этот носил в себе небо, а тот принял постриг так же, как батрак нанимается возделывать поле, этот искал Бога, но так и не нашел Его, тот был мятежен, а этот — послушен.
Эта вязь из ребер, эти розетки позвонков, эти черепа, покрывающие стену, воскрешали бы в памяти шкатулки из раковин с прежних курортов или щебень Изола Белла, если бы не стали бархатистыми из-за толстого слоя серой пыли, напоминающей о крысах, забвении и возвращении во прах. Memento mori, - как будто можно когда-нибудь забыть! — но далеко не столь красноречивое, как рентгеноскопия моего черепа и моих позвонков, вовсе не такое волнующее, как этот полупрозрачный лист, покрытый черными блондами и длинными траурными лентами, который открывает мне совершенно иную часть меня и позволяет заглянуть в самые глубины моего естества.
Астрагалы, цветочные узоры и гроздья Виа Венето все же меня интригуют, когда я пытаюсь представить себе душевное
Последний придел в конце коридора — более светский. Памятный алтарь, тоже со скелетами в капюшонах по бокам, занимает дальнюю стену; это игривая композиция из ангелочков нежного возраста, вышедших из семейства Барберини, хрупких куколок из костей, шутливых покойничков с большими черепами, которые поддерживает железная нить. Пальцев недостает, ребра повыпали, но симметрия группы соблюдается двумя детьми-щитодержателями — пирамидой из лопаток, служащей троном третьему. Все эти балдахины, гербы, все эти фризы из костей, которыми снабжен изгиб свода, достигают, наконец, апофеоза в центральном медальоне, заключающем принцессу Барберини. Принцесса Барберини, которой тогда было года три, переодета аллегорией, однако не Ириды и не Флоры, в левой руке у нее костяные весы, а в правой - коса, тоже костяная; в этой экипировке, исключающей любую путаницу, она пригвождена к своду, будто крупное насекомое. Веселая и грозная, со слишком короткой шеей и чересчур высоко приподнятым плечом, несмотря на свое высшее изящество, — ha una linea da morire! [54] — сказали бы на Виа Венето торговки в бежевой пудре, — принцесса Барберини, если не считать косы и весов, являет довольно сносный образ того, что стало бы с моей кузиной Югеттой, если б она убилась под качелями. Но это просто отступление. Дети Барберини, унесенные коклюшем, рахитом или кишечными паразитами, по-прежнему свидетельствуют о собственном формировании. Прежде чем вырасти на молоке кормилиц родом из Кампании, на просе и хлебной похлебке, а также на белом мясе, порой рябчиках и ни на чем другом, эти покинутые черепа, эти известковые раковины зародились, а затем увеличились на дне матки, которая никогда не изображалась, как лицо или руки на портретах. Они проросли в самой глубине плотской полости, о коей не вспоминает никто, хрупкой и страшной, скрытой под мышцами, жировым слоем, кожей, полотном и бархатом, — в кровавом органе, который, возвращаясь в землю, разлагается на лимфу и соки, чтобы перейти в растительный сок деревьев, пропитать гумус, перегной, планету, которая сама — часть солнечной системы, космоса, бесконечности. Все возвращается к первозданным матерям, овулирующим, истекающим матерям, к амниотическим океанам, зародышевым горам, к Матерям на Престоле, к тем, что охраняют в рудниках изумруды, к тем крылатым, что вызывают бури, к тем змеящимся, чьи тела — реки, к пожирающим и порождающим матерям, к слоновьим матерям скал и родников, к матерям, которые несут каменные гирлянды или появляются в облаках, к матерям, рокочущим в лаве, к вселенским сиренам, распускающимся в венчике лотоса и даже в розе эфеба и в кольцах кобры...
54
У нее сногсшибательная фигура (ит.).
Надо было слышать, как ее Светлость, с протершимися локтями, говорила о богинях-матерях, туша сигарету в ботинке из раскрашенного фарфора, вперяя текучий взгляд в бесконечно далекую решетку вентилятора, облепленную каштановой пылью, пока слуга — черные ободки у него на ногтях подчеркивали безвкусие шелковой абрикосовой ливреи — топил нас в море чая.
Пробыв три дня в Риме, Ипполита улетает в Германию по абрикосовому небу, изборожденному черными тучами, аспидными полосами — унылым оперением, шевелюрами, которые обрушиваются на закатное солнце. Полет, как всегда, погружает ее в транс, проясняет и упорядочивает мысли, подобно розеткам мандалы. Антей восстанавливал силы, касаясь земли, Ипполита же вновь обретает свои, покидая ее.
Август. Вся земная влага — в зелени, океаны хлорофилла, разливы, булькающие со свистом выжимаемой губки, слизь травы, пот и слюна на лапах каштанов. И под кустами, меж гроздьями готовых лопнуть яиц — красновато-коричневое, золотистое потрескивание птичьей падали или шипение какой-нибудь разжижающейся белки, моя грядущая пляска. (Этот мощный летний экстаз может одинаково развертываться в копытени на геркуланумском дерне, на бютт-шомонских склонах или в каком-нибудь парке минеральных вод.) Именно в августе, находясь на борту судна-банановоза, шедшего из Эквадора, я когда-то увидела, как цветет море. На открытом просторе, вдали от берегов, океан покачивал большие венчики без корней, белые лепестки, соединенные попарно: раковины, бабочки, незавершенные кувшинки или увечные магнолии — такой был у них вид. Никто не знал их названия. Ночью подводная процессия медуз, которые мириадами отправлялись праздновать свои свадьбы, проплывала у поверхности воды, и каждая была плошкой. Как-то раз я видела, как одна гигантская манта выпрыгнула из воды и крутнулась в воздухе, всплеснув своим черным саваном.