Кентерберийские рассказы. Переложение поэмы Джеффри Чосера
Шрифт:
Архита, возгордившись, заносчиво отвечал ему:
«Это ты прослывешь вероломным рыцарем, Паламон. Я первым ее полюбил».
«Да что это ты такое говоришь?»
«Ты только на себя посмотри! Ты ведь до сих пор не в силах понять, кто она – богиня или смертная! Ты тронут любовью к богине, а меня сжигает страсть к смертной женщине. Потому-то я и признался в своих чувствах тебе – моему брату и кузену. Предположим даже, что ты полюбил ее первым. Что же скажут нам ученые мужи? Когда любовь сильна, любовь не ведает закона. Сама любовь – суверенная владычица. Земные правила уже не идут здесь в счет. Влюбленные нарушают их каждый день. Мужчина одержим любовью, даже если сам этому не рад. Он не может убежать от любви, даже если это стоит ему жизни. Он может полюбить девицу, вдовицу или замужнюю женщину. Это не важно. Любовь – это закон самой жизни. Как бы то ни было, ни у тебя, ни у меня все равно нет никакой возможности завоевать ее благосклонность. Ведь ты прекрасно знаешь, что мы оба обречены на пожизненное заключение в этой каморке, и даже на выкуп нет никакой надежды. Мы с тобой – как те два пса из Эзоповой басни,
Будь у меня больше времени, я бы подробнее рассказал вам о бесконечных спорах и вражде, вспыхнувших между ними. Но буду краток и не стану отклоняться в сторону. Случилось однажды так, что в Афины прибыл почтенный герцог Пирифой, царь лапифов. Он был близким другом Тесея с детских лет, и вот явился в город навестить давнего приятеля; никого в мире он не любил так крепко, как Тесея, и тот отвечал Пирифою взаимностью. Всякий, кто читал старинные книги, знает об этом. Однажды, когда Тесей умер, Пирифой спустился в ад, чтобы вызволить друга. Что делал Тесей в аду? Эту часть истории я не знаю. Вернемся, с вашего позволения, к моему рассказу: должен вам заметить, что этот Пирифой некогда был любовником Архиты. И вот, выполняя просьбу и искреннее желание друга, Тесей велел выпустить Архиту из темницы безо всякого выкупа. Архите позволялось отправиться куда ему заблагорассудится, но освобождался он при одном условии: по уговору, если Архиту застигнут и поймают на афинской земле, то ему немедленно отрубят голову. Под каким бы предлогом, в какое бы время он сюда ни прокрался – его ждет казнь. Что же делать Архите? Покинуть Афины и вернуться в Фивы – что же еще? Это был самый безопасный путь. Но теперь ему следовало всего опасаться: отныне его голова оказалась в закладе.
На самом же деле он страдал еще пуще прежнего. Он испытывал смертные муки. Он плакал, он стенал, он скулил, он сетовал. Он втайне искал случая покончить с собой.
«Увы мне! – восклицал он. – Зачем я только родился на свет! Отныне моя темница еще мрачнее и безотраднее, чем тюремная камера. Теперь мне приходится сносить все пытки ада, тогда как ранее я пребывал в чистилище. Лучше бы я никогда не знал Пирифоя! Тогда я пребывал бы сейчас в блаженстве, а не в горе. Ибо тогда, пускай в цепях и в заключении, я мог бы наслаждаться созерцанием моей обожаемой возлюбленной. Пусть я никогда не снискал бы ее милостей, но мог бы хоть изредка видеть ее. Ах, Паламон, милый мой кузен, тебе досталась пальмовая ветвь победы! Ты можешь сносить все тяготы заточения. Сносить? Нет, наслаждаться ими! По сравнению со мной ты – в раю. Фортуна повернулась к тебе лицом. Ты будешь созерцать ее, а я сделаюсь слеп. А раз ты наделен благом ее столь близкого присутствия, то, как знать, быть может, ты, достойный и красивый рыцарь, когда-нибудь и достигнешь цели, к коей столь пылко стремишься. Фортуна ведь вечно вращается, как колесо. Но я, живя в бесплодной ссылке, не могу ожидать подобной благодати. Я лишен всякой надежды, я пребываю в толиком отчаянии, что никто на свете не смог бы утешить меня. Никто – ни огненная, ни земная, ни водяная, ни воздушная тварь не уймет моей боли. Итак, мне суждено жить и умереть в несчастье и безнадежности. Я должен навеки распрощаться с радостью и счастьем».
Он разразился слезами, а потом снова принялся сетовать:
«Отчего многие люди жалуются на Провидение и на решения Господа Бога, если та судьба, что их постигает, гораздо лучше той, какую они едва ли способны вообразить? Одни алчут богатства, но достигают его ценой собственного здоровья или даже самой жизни. Другие мечтают вырваться из тюрьмы на волю (как некогда мечтал и я), а, выйдя, погибают от рук собственной родни. В надежде, в тщеславии кроется бесконечная угроза. Мы не знаем, каков будет ответ на наши молитвы. Мы походим на пьяницу, который, шатаясь, бредет по улицам: он знает, что где-то у него есть дом, но никак не может вспомнить название улицы. Он долго плутает, и все напрасно. Так и мы блуждаем в этом грешном мире. Мы ищем свое счастье в каждом переулке и закоулке, но очень часто сбиваемся с пути. Все с этим согласятся. И кому, как не мне, знать, сколь это верно! Ведь еще недавно я верил, что освобождение из тюрьмы станет для меня высшим благом. О, как я ошибался! Теперь же я лишен малейшей надежды на счастье. Раз я больше не смогу лицезреть тебя, Эмилия, то я все равно что мертвец. Можно ли добавить жара огню, или радости – раю, или боли – аду? Мне больше нечего сказать». – Он умолк, сел и опустил голову.
Но вернемся в тюремную камеру, где по-прежнему томился Паламон. После внезапного ухода Архиты он принялся рыдать, охваченный тоской и отчаянием. Темная башня оглашалась его скорбными воплями. Цепи, сковавшие его ноги и орошенные горько-солеными слезами, сделались мокрыми и блестящими.
«Увы, Архита! – восклицал он. – Ты одержал победу в нашем состязании! Ты ведь теперь упиваешься свободой в нашем родном городе. К чему тебе вспоминать обо мне, о моих страданиях? Я знаю – ты ведь доблестен. Я знаю: ты ведь умен. Вполне возможно, ты соберешь нашу родню и пойдешь на Афины войной, а потом благодаря своей отваге, – а может быть, и благодаря договору с Тесеем, – ты получишь руку моей Эмилии. Но я скорее расстанусь с собственной жизнью, чем с нею! Ты же теперь волен бродить где хочешь. Ты избавлен от заключения. И ты – знатный государь. Для меня же все иначе. Я заперт в темнице. Я обречен плакать и вопить до конца своих дней, должен терпеть все горести тюремной жизни. Но нет горести более тяжкой, чем боль неразделенной любви.
А значит, мне предстоит терпеть двойные муки на этой грешной земле».
Так он стенал, лежа на каменном полу своей темницы, и на него напал такой острый, такой внезапный приступ ревности, что сердце у него болезненно сжалось. Ревность окутала его, словно безумие. Он побелел, как молоко, – нет, хуже: побледнел, как кора мертвого ясеня.
И снова принялся громко рыдать.
«О жестокие боги, правящие этим миром, вы, что связываете его вечными решениями, начертанными на пластинах из несокрушимой стали! Что для вас – род человеческий? Разве люди значат для вас больше, чем овцы и бараны, теснящиеся в загонах? Люди ведь тоже обречены на смерть, как и любой полевой скот. Люди тоже живут в неволе, в заключении. Люди страдают от болезней и прочих напастей, даже когда они ни в чем не повинны. Но что за слава для вас – в том, чтобы так немилосердно наказывать род людской? Какая вам польза от вашего предвидения, если оно только терзает невинных и карает праведных? В чем смысл вашей прозорливости? И вот еще что возмущает меня. Люди должны выполнять свой долг и, во имя богов, сдерживать себя, не позволяя себе утолять все свои желания. Они должны придерживаться определенных правил, дабы спасти свои души, – тогда как неразумные овцы попадают прямиком во тьму небытия. Ни одно животное не терпит мук после смерти. А вот мы даже после кончины обречены по-прежнему плакать и рыдать, хотя и так уже наша земная жизнь была полна страданий. Разве это справедливо? Разве это похвально? Наверное, ответ на этот вопрос могли бы дать богословы, но мне все это хорошо известно. Мир полон горя. Я видел, как змея жалила неосторожного путника, а потом уползала прочь. Я видел, как вор грабил свою жертву, а потом уходил – никем не пойманный, невредимый. А я должен прозябать здесь, в темнице. Воистину, боги в их завистливой ярости против моего народа уничтожили почти всю мою родню и сровняли с землей стены Фив! А теперь еще и Венера вознамерилась погубить меня, отравив мою душу ревностью к Архите. Куда же мне деваться?»
Теперь я на время оставлю Паламона в его беде, а вам пока расскажу о том, что происходило с Архитой. Лето миновало, и удлинившиеся ночи лишь продлевали его муки. По правде сказать, я и сам не знаю, кто из них двоих претерпевал горшие мучения – выпущенный на свободу влюбленный или узник. Позвольте же мне подытожить их положение. Вот Паламон: осужден на пожизненное заключение и обречен остаток своих дней провести в цепях и кандалах. Вот Архита: навеки изгнан из Афин под страхом смертной казни, навсегда лишен права лицезреть прекрасную Эмилию. К вам, влюбленные, я обращаю свой вопрос: кому из них тяжелее? Один может изо дня в день видеть изредка свою обворожительную возлюбленную, но никогда не сможет приблизиться к ней. Второй волен, как ветер, может странствовать по свету, но никогда больше не должен видеть Эмилию. Поразмыслите же. Поломайте над этим голову. Мысленно поместите эти две фигуры на шахматную доску. А я тем временем продолжу свой рассказ, чтобы мы узнали, что было дальше.
Часть вторая
Когда Архита наконец возвратился в Фивы, он начал чахнуть и хиреть. Он все время твердил одно-единственное слово: «Увы!» Мы знаем, что было тому причиной. Добавлю лишь, что ни одно живое существо на земле никогда так не страдало и не будет так ужасно страдать, как он. Он не мог спать. Он не мог ни есть, ни пить. Он исхудал и отощал, сделался сухим и хрупким, как жердь; глаза его ввалились, цвет лица стал болезненно-желтым, словно от желтухи. Он превратился в настоящее страшилище. И все время был один. Он искал одиночества, как раненый зверь. Он плакал ночи напролет, а если слышал звуки лиры или лютни, то бурно заливался слезами и долго не мог успокоиться. Он совсем пал духом, его манеры так изменились, что никто здесь не узнавал ни его самого, ни его голоса. Он вел себя дико, безумно. Казалось, он страдает не от любовного наваждения, а от отчаяния, вызванного гуморами черной желчи – меланхолии; его поразило в передний желудочек мозга – то место, где гнездится воображение. А потому в уме Архиты все перевернулось вверх дном. Все шаталось и рушилось. Нет даже смысла описывать его отчаяние во всех подробностях.
После двух лет такой жизни в Фивах, проведенной в печали и скорби, однажды ночью, во сне, ему явился Меркурий. Крылатый бог с жезлом сна в руке встал у его изголовья и велел ему воспрянуть духом. На голове могущественного бога, поверх золотых волос, был серебряный шлем, украшенный крыльями. В этом обличье он усыпил стоглазого Аргуса, когда явился украсть Ио. И он сказал Архите (или так тому померещилось): «Ты должен сейчас же отправиться в Афины. Там прекратятся все твои мучения». И в тот же миг Архита проснулся, как от толчка.
«Во что бы то ни стало, – сказал он, – пускай даже под страхом смерти, я осуществлю свою мечту и отправлюсь в Афины. Немедленно. И ничто, никто меня не остановит. Я снова увижу мою госпожу. Я буду рядом с ней, пусть даже погибну у нее на глазах. Тогда и смерть будет отрадна».
Затем он взял большое зеркало и увидел, как переменилась его внешность. Он стал таким изнуренным, изможденным, что едва сам себя узнал. А потом к нему явилось вдохновение. Вдохновлял ли его сам Меркурий – не могу сказать. Он понял, что страдания и хвори настолько ослабили его, что в Афинах его никто не узнает. Если он будет осторожен и благоразумен, то может прожить там остаток дней – и власти его не обнаружат. Тогда он сможет каждый день видеть Эмилию. Какое чудесное будущее! И Архита радостно засобирался. Он переоделся, облачившись в рубище бедняка-работяги. Единственным спутником Архиты был его сквайр-оруженосец. Этот молодой человек знал от начала до конца историю его бедствий, но охотно согласился сопровождать его. Сквайр тоже переоделся в лохмотья бедняка.