Кетанда
Шрифт:
Но Тихонов даже в первенстве завода не участвовал, которое Пустовалов выигрывал, не глядя на доску.
— Здорово, — Миша стоял и думал о чем-то в смущении.
— Ты чего это с пилой? — Пустовалов держал голову прямо, крепкие свои рабочие плечи развернул и, хоть и не перед кем было, а все же хвастался костюмом на вешалке. Выставил его наотлет. Костюм был почти новый — к пятидесятилетию шил на заказ. Двубортный, брюки широкие, как у Михаила Ботвинника на одной фотографии.
Из подъезда вышел Саня Тренкин. С рюкзаком и ружьем в чехле и собачьей миской в руках. Прошел, как будто прокрался мимо мужиков, мелко кивнул круглой, лысой почти головой. Буркнул «здрасте».
— Здорово,
Тренкин, который даже детей стеснялся в доме, чувствуя теперь взгляд со спины, шел как-то боком, расплескивая из миски.
— Охотничек. — повернулся Геннадий.
Тренкин между тем открыл свой сарай, откуда с визгом выскочил Казбек, которого все звали «Саня», так они были похожи со своим хозяином. Казбек был дурной помесью легавой и гончей, ни на какую охоту не годился, но Тренкин его за что-то любил и всегда брал с собой. Никто не помнил, чтобы они что-то добывали.
Казбек запрокинув голову и, выпрыгивая из собственных лопаток, записал бешеный круг счастья, но, наткнувшись на упавший тополь, взвизгнул и, поджав хвост, кинулся к хозяину. Тренкин, сидевший на корточках у рюкзака, обернулся, увидел тополь и сломанный забор, встал и испуганно глянул на мужиков.
— Покурю-ка я, Ген? — Тихонов как будто просил разрешения у Пустовалова.
— Ты, Миша, точно ребенок! Запретили ж тебе! А пила-то зачем? Тебе теперь только пилить.
— Да вон, — Миша, с привычной своей виноватой улыбкой, кивнул в сторону тополя. Куда ж, мол, деваться?
Геннадий только теперь заметил лежащее дерево. Прищурился на него красивыми глазами, зачем-то строго сдвинул черные брови и направился вроде и к тополю, но на самом деле к бельевой веревке, на которой он всегда чистил костюм. И хотя мелькнула мысль, что помочь-то бы надо, Геннадий уверенно скакнул через нее конем, тут же ощущая не без приятности, что ход этот правильный. Сегодня у него не было времени.
Последние пять лет, после того, как у Пусто-валова умерла жена, у него всегда было несколько женщин. Все моложе его, все еще хорошенькие, и все его любили. И все у него было строго, как в красивой шахматной партии. Сегодня надо было успеть к двоим. Да и помылся он уже и освежился одеколоном.
А Миша так с пилой и пошел за сигаретами. Хотя ему нельзя было курить. И по лестнице разрешалось подниматься только с отдыхом. Месяц назад у него был инфаркт. Он провалялся две недели в 6-й горбольнице и теперь сидел дома. На больничном.
В палате он насмотрелся на доходяг (двое из них в одну ночь померли) и здорово испугался — курить бросил. За все время, пока лежал, может, пару раз пыхнул у кого-то, кто приходил проведать. Но когда уже вышел из больницы и докторов рядом не стало, жутко потянуло. Он не выдержал, разрезал «Приму» на три равные части и, чтобы не жечь губы, купил небольшой мундштучок. Курил, когда уж совсем невмоготу было — утром, после обеда и на ночь. Всего одна сигарета получалась — это, конечно, ничего. Даже доктору не стал говорить об этом.
Да и день сегодня был какой-то хороший. Он вчера взял в библиотеке шесть томов Толстого и читал до часу ночи. Проснулся в легком, радостном настроении. И тут тополь. Нельзя, конечно. Совсем нельзя было этого делать, была бы Ленка дома, так та не дала бы, но она сорвалась на один день к матери в деревню — потолок белить, и бабе Ксении можно было помочь. Он всегда им с дедом Моисеем помогал, а тут… без деда она не управится. Миша, с удовольствием щурясь на высокую голубую
Тополь был метров двадцать пять, толстый и корявый в комле, и Миша решил начать с хлыста. Надо как-то потихонечку, втянуться, а там посмотреть. Он поплевал на большие свои ладони и, прикинув двухметровую плеть, сделал первый зарез.
Пила тонкая, но жесткая, кованая еще, старой работы, легко грызла рыхлую тополиную мякоть. «Тополь — не вяз, и не береза, тополь — ерунда. Было б здоровье — к обеду попилил бы и поколол», — так он думал, а сам нет-нет, а прислушивался к своей левой стороне. Хоть и перенес инфаркт, а так и не понял, как это болит. Как будто тошнило, что ли, и тяжесть все время была, и вроде немело слева, но все равно непонятно. Доктор сказал, что так бы и помер, если бы жена не кинулась за «скорой».
Он никогда ничем не болел. За всю жизнь вырвали один зуб и один раз надорвался — со станка падала готовая «деталь» килограммов на двести, и он удержал ее, пока не подоспели мужики от соседних станков, — и полежал в больнице неделю. И вот — инфаркт.
Миша остановился передохнуть. Откинул волосы со лба. Вытер пот. Он дошел уже до толстой части и пилил на короткие чурбаки, такие, чтобы сразу можно было и колоть. Да и таскать такие легче. Он сел на один из них.
Распогоживалось. Небо заголубело, и все вокруг оживало, распрямлялось после ночного ненастья. Тихонов достал третий уже сегодня, как он их называл «окурочек», вставил в мундштук. Нигде не болело. И он улыбнулся. Он, если по-честному, так и думал проверить себя. Может, и нет у него никакого инфаркта, может, чего и было, а теперь уже нет. Ошибаются же доктора. Как это так — не болело, не болело, и вот на тебе. И он снова заставил себя довольно ухмыльнуться — треть тополя проехал, а здоровье, как у молодого, даже и не вспотел.
Но это была неправда. Он и вспотел, и слабость чувствовал во всем теле, даже руки дрожали, но он списывал все на месячное безделье — тяжелее ложки ничего в руках не держал, — скорей бы уж на завод. Но доктор этого не обещал. Говорил, надо ждать. И пугал, водя пальцем по кардиограмме.
Баба Ксения пришла. Принесла воды. Подала и смотрела внимательно, как он пьет. Глаза нежные, как у девушки. Тихонов всегда их стеснялся и вспоминал свою мать. Мать такая же была. Тихая. Даже светлый пушок на верхней губе такой же. И белый платочек, завязанный под подбородком. Баба Ксения забрала кружку и ушла. Ничего не сказала, просто пошла, вытянувшись кривой спиной над тропинкой, посвечивая локтями в дра-ненькой кофте. В глубине сада на лавочке ее ждала какая-то женщина.
Миша снова взялся за дело. Встал на мокрое колено, левой рукой уперся в гладкий ствол. Шинь-жин-нь, шинь-жин-нь, шинь-жин-нь. Пила глухо позванивала, сыпала сырые опилки и уходила в тонкий разрез.
Миша думал про бабу Ксеню. Тяжело ей без деда. Вдвоем-то они как-нибудь, а тут все одна. И молельня теперь на ней. Народ-то, вон, ходит. Она, наверное, теперь за попа у них, или может, еще кто. Миша хорошо не знал этого. Молельную комнату видел. Икон много старых. Книги кожаные толстые. Но он в это дело не совался. Видел, что ходят люди, но все как-то тихо. Поговаривали даже, что не староверы они, а сектанты какие-то. Миша не верил. Что дед, что бабка были для него почти святыми. Особенно — она. Пятерых детей по ссылкам, да лагерям потеряла, и ничего. Ни разу ни слышал Миша, чтобы она кого-то осудила или на что-то пожаловалась. О детях своих вспоминала так просто, как будто они прожили нормальную жизнь.