Кетанда
Шрифт:
Он пришел к костру и бросил спиннинг в кусты. Потом подумал и решил взять шнур — может, пригодится. Снял шпулю с катушки и тут понял, что этим шнуром нужно вязать плот. Он быстренько отрезал у гольцов головы, засунул в банку с водой, пристроил на углях и пошел к плоту.
Через два часа все было хорошо увязано. Ему удалось затянуть не только концы поперечин, но и слабые места в середине. Мишка нашел в заломе длинную жердь, обрезал сучки, вернулся и столкнул плот на воду. Осторожно, опираясь на шест, встал на неровную поверхность, походил. Плот надежно
Мишка сидел у костра. Перед ним стояла горячая закопченная банка, из которой торчали разварившиеся, побелевшие гольчиные морды. Он ждал, когда немного остынет. Голодный, грязный, в дырявом сапоге, провонявший медвежьей шкурой. Он рассматривал свои огрубевшие, в ссадинах и стланиковой смоле руки и улыбался, щурясь на солнышко. Вокруг было тихое, ясное утро, такое тихое, что слышны были только тонкие, редкие пересвисты синиц, да казалось, что слышно, как падают, кружась, последние осенние листья.
К морю он сплавился только через три дня, и все это время пришлось вкалывать с утра до вечера. Плот вел себя неплохо, но глубоко сидел в воде и часто застревал на мелких перекатах. Приходилось слезать и помогать шестом как вагой, а иногда и подолгу разгребать сапогами мелкую гальку. Нога все время была мокрой и очень мерзла. Мишка вырезал из шкуры меховой вкладыш в сапог, но это помогало слабо. Дело шло медленно. Временами он думал бросить плот и пойти пешком, но чувствовал, что с голодухи здорово ослаб, а шкура была тяжелой. Но самое главное — речка разбилась на множество проток, и ему пришлось бы много обходить, а кое-где и переплывать, и он продолжал спускаться на плоту.
Почти все время шел снег. Он уже не таял, и берега, и большие камни в воде были белыми, а река, казалось, почернела. Мишка выходил рано утром и заканчивал почти в сумерках. Ночевал как придется — шкура спасала — мерз, конечно, но больше страдал от голода. За три дня он подстрелил и съел трех больших, вонявших рыбой чаек и одного кижуча. Кижуча запер бревном в мелководном илистом заливчике. Целый час ловил его руками, пытался оглушить палкой и в конце концов пристрелил, израсходовав последний патрон.
На третий день, вечером, он понял, что море уже совсем близко — в реке появились нерпы. Они грелись на косах, неподвижно лежа на спинах и задрав хвосты и головы. Когда он подплывал, нерпы заполошно с шумом и брызгами бросались в воду и тут же, удивленные, выныривали рядом, мокро блестя большими черными глазами. Мишке хотелось их погладить.
Сначала ветер принес влажный соленый запах, а вскоре Мишка увидел вдали темную полоску морской косы и светлый разрыв в ней, через который речка уходила в океан.
Был прилив, вода давила с моря, и последние метры Мишка дошел на шесте. Он причалил, вынес на заснеженный верх косы шкуру, карабин и консервную банку. Было пасмурно и тихо. Море заливало легкой прозрачной водой мокрую гальку, не доставало до снега, и с шипеньем отступало. Темнело. Дым с рыбацкого стана стелился по черному заливу.
Совсем рядом на мысочке сидели нахохлившись большие
КАК РАСПИЛИТЬ ТОПОЛЬ…
Тополь упал ночью. Гром грохотал. Дождь лил как из ведра, а ветер метался по саду, терзал что-то на крыше и рвался в старые окна. Баба Ксения как раз стояла на коленях под иконами. Трепетали язычки лампадок в темноте.
И тут полыхнуло мертвенным светом в окно, лики святых на миг исчезли, и что-то огромное затрещало в саду и двинулось к ней, круша все на своем пути. Баба Ксения вздрогнула невольно, а губы сами собой, сбившись с молитвы, зашептали: «Прости, Господи, меня грешную!»
Не попал тополь на дом. Наискось, в сад рухнул. Угол только задел и ветками содрал рубероид с края крыши. Но забор у старухи повалил, по пути сломал две старые яблони и вишню и еще до соседей дотянулся вершиной.
Баба Ксения, сколько ее помнили, загнутая совершенным крючком от самой поясницы, так загнутая, что и разговаривать могла только повернув голову набок и глядя снизу, как бы извиняясь, что с ней так неудобно, горбилась возле тополя в хмурых утренних сумерках. Весь угол сада было не узнать.
Глаза ее, однако, осматривали тополь спокойно, даже казалось, что она и жалеет его. Еще зеленого и мокрого после дождя, но умирающего. Она попыталась отодвинуть толстую ветку от пышной клумбы с георгинами, но не смогла и, подобрав мокрый подол, заковыляла в сарай.
Ей было уже хорошо за восемьдесят, но она никогда не пользовалась палочкой, ходила, как горбунья, хотя горбуньей не была, размахивая перед собой руками, которые казались слишком длинными, а если что-то надо было нести — несла сзади на пояснице. Обхватив двумя руками. Кажется, ей так было легче. Со стороны очень странно выглядело: крючковатая бабка с тяжелой авоськой на заду — и люди, не знавшие ее, иногда пытались помочь, взять у нее ношу, но она всегда отказывалась. Останавливалась, благодарила, улыбалась, будто бы радуясь чему-то, и шла дальше. Почему отказывалась — не совсем было понятно. Кто-то уверял, что она староверка, а им нельзя общаться с обычными; другие — потому, мол, что в лагерях сидела двадцать лет и никому больше не верит. И то и другое было правдой, но почему-то тот, кто предлагал помощь, потом долго стоял и глядел ей вслед. Вспоминая ее мягкую, совсем вроде бы неуместную улыбку.
Она вернулась с ножовкой и принялась отпиливать сук. Руки старухи от вековой почти работы были по-мужицки большие и сильные. Она перепилила, сук безвольно отвалился от ствола, но он был придавлен всем деревом, и баба Ксения поняла, что не сможет вытащить, а если и сможет, то переломает все георгины. И стала пилить в другом месте.
«Нехорошо упал тополь, — думала старуха. — Завтра соседские ребятишки придут за цветами к первому сентября, а тут вот что…» В сумерках плохо было видно, сколько их там осталось. Она успела освободить часть клумбы, когда услышала из-за тополя, со стороны соседских сараев: