Киммерийское лето
Шрифт:
— И я не все, а уж про тебя-то и говорить нечего.
— Ну, не знаю, что там вообще такого особенного нужно понимать, — примирительно сказала Ника. — По-моему, это просто хорошая историческая повесть. Я говорю про те места, где Пилат и этот, ну…
— Иисус из Назарета, — усмехнулся Андрей, — если мне не изменяет память.
— Ну да, но ведь там его называют иначе? Эта часть мне понравилась больше, а про Бегемота или про этот театр дурацкий — смешно, конечно, но это уже совсем другое, непонятно даже, зачем он все так перемешал. А тебе понравилось?
— Старик, дай-ка нож, —
Андрей, откинувшись на спинку скамьи, вытащил нож из заднего кармана джинсов.
— Не знаю, — ответил он не сразу. — Я в этой вещи не до конца еще разобрался. Родительница моя считает ее гениальной — вероятно, ей виднее…
— Ой, мальчики, — воскликнула Рената, — что гениально — так это «Щит и меч»! А фильм какой — обалдеть!
Приемник в руках Игоря хрустнул, и из него что-то выпало.
— Вот плешь, — огорченно сказал тот. — Починил, называется… Двадцать рэ кошке под хвост. Ну надо же!
— Кретин ты, — сказал Андрей. — Ты и мои часы так же чинил — не умеешь, а берешься. Чего тебя понесло его разбирать?
— Регулятор тембра барахлил… Эй, Пит!
Пит оглянулся и, оставив журнал Кате Саблиной, встал и подошел к скамье, где сидели остальные.
— А, и дитя-цветок уже здесь, — сказал он, увидев Нику. — Как говорится, лучше поздно, чем никогда. Где это вас носило?
— Ох, слушай, мне уже надоело рассказывать в четвертый раз одно и то же!
— Она портфель выкинула в Москву-реку, — сообщил Игорь, ползая под скамейкой в поисках выпавшей из приемника детали.
— С Кадашевской набережной, — добавила Рената таким тоном, будто эта подробность объясняла все. — Говорит, надоело учить физику.
— Что значит «надоело учить»? — Пит пожал плечами. — Учение надоесть не может, надоесть может незнание чего-то. Ты просто не знаешь физику, поэтому тебе и кажется, что она тебе надоела. А если бы ты ее знала, ты бы поняла, что нет ничего более интересного. Так что тут с приемником?
— Да вот, понимаешь, вывалилось что-то, не могу найти…
— Ренка, пока я не забыла — покажи, что на дом, — озабоченно сказала Ника. — С учебниками этими не знаю теперь, что будет, где их доставать… Дай листок, я запишу. Много задали?
Раскрыв протянутый Ренатой дневник, она пробежала глазами последнюю запись и горестно присвистнула:
— Кошмар, тут на четыре часа занятий, не меньше! Интересно, что они себе думают…
— А ни фига они не думают, — сказал Игорь. — Какой-то академик решил, что дети могут переварить втрое больше информации. Поэтому с будущего года первачей начнут шпиговать алгеброй по новой программе. Представляешь — алгебру семилетним?
— Да какая там алгебра, — возразил Пит, заворачивая в газету останки приемничка. — Их просто будут приучать к тому, что для облегчения счета цифры можно заменять буквами. Так что не пропадут твои первачи, не бойся.
— Нет, мне их ужасно жалко, — сказала Ника, — я как раз сегодня смотрела и думала: у нас хоть было детство, а что будет у этих?.. — Переписав задание на вырванный из тетради листок, она сложила его, сунула в кармашек передника и вернула дневник Ренате. — Ну что ж, я пойду, наверное…
Она нерешительно глянула на Андрея — тот поднялся и взял со скамьи свой портфель. Последнее время он почти каждый день провожал ее до Октябрьской площади, а оттуда возвращался к себе на Добрынинскую; посмотреть со стороны — вроде бы дружба, но тоже какая-то странная. Отношения их сводились в основном к тому, что они непрестанно спорили и ругались по любому поводу: из-за «Теней забытых предков», которые он нашел гениальными, а она — так себе; из-за второй серии «Войны и мира», когда он встал и вышел на середине сеанса и еще сорок минут ждал ее на страшном морозе только для того, чтобы объявить ее пошлой и безмозглой мещанкой, если ей может нравиться подобное издевательство над искусством…
Ругались они и из-за живописи, хотя в этом она до знакомства с Андреем вообще не разбиралась, а он после школы думал подавать в Строгановку. И все-таки она с ним спорила. Спорила и сама порой удивлялась, что он еще терпит ее и продолжает упрямо водить по воскресеньям то в один музей, то в другой, пытаясь, как он это называл, «сделать из нее человека»; она уже была бы рада не возражать и не спорить, но и соглашаться с ним тоже почему-то не получалось. Ей очень польстило его приглашение в театр, она так ждала этого вечера — и вот пожалуйста, надо же было случиться такой дурацкой истории!
Строго говоря, конечно, еще не все потеряно. Бывало и раньше, что ей что-нибудь запрещали, а потом, если хорошенько поныть и разжалобить, запрет отменялся. Но нет, сейчас она ныть не станет, не тот уже возраст. Только вот как объяснить Андрею? Сказать: «Знаешь, меня мама не пускает» — глупо выглядит. Мама не пускает! Однако что-то ведь говорить придется? Вот уж влипла так влипла…
Некоторое время они шли молча, — Андрей, если не спорил, если не рассуждал о Джотто или Феофане Греке (которого Ника упорно путала с Эль Греко), наедине с ней обычно становился молчаливым. А потом вдруг, словно угадав ее мысли, сказал:
— Знаешь, нам здорово повезло с билетами. На этот спектакль, говорят, такое делается…
— Да, я слышала, — отозвалась Ника не сразу и добавила небрежно: — Вообще-то я еще не знаю, пойду или не пойду.
— Как это — не знаешь? — удивленно спросил Андрей. — Мы ведь договорились!
— Ну и что? — Ника отвела от щеки волосы, пожала плечами. — А теперь мне расхотелось. По-моему, «Современник» уже начинает выдыхаться…
Она не смотрела на Андрея, боялась посмотреть, но хорошо представляла себе, какое у него сейчас лицо. Когда он сердится, у него брови сходятся в одну черту, а на скулах появляются красные пятна.
— Что ты чушь несешь, — сказал он со сдержанной яростью. — Не хочешь со мной идти — скажи прямо и честно, а не выдумывай идиотских объяснений!
Ника замерла на месте и рывком обернулась к нему, — они были уже у стилизованных под старину ворот подворья, где помещались реставрационные мастерские.
— Если так, — зловеще сказала Ника, раздувая ноздри, — то могу и прямо: да, не хочу! Не хочу и не пойду!
— Да пожалуйста! Можно подумать, я тебя упрашивал на коленях.
— Можно подумать, я навязывалась!