Киндер-сюрприз для декана
Шрифт:
– Проходите, – гаркает медсестра, через две минуты высовываясь из палаты, – и бахилы не забудьте!
– Дурдом! – шиплю себе под нос и быстро-быстро шагаю по коридору, остановившись в шаге от замершей у дверей бульдогом тетки, и требовательно протягиваю руку вперед: – Паспорт отдайте!
Отдают. Правда, смотрят все равно подозрительно, как Миллер на Штирлица.
– Что за игры ты тут мутишь, Виолетточка? – в повышенном тоне и с обострившимся сарказмом спрашиваю, захлопывая за собой дверь. Сама не догадываюсь, что минутой спустя
Я, конечно, помнила про побои.
Но не думала, что выглядеть это будет как… Как полный пиздец.
Иные сравнения у меня просто не подбираются.
– Господи…
На неё страшно смотреть. Страшно дышать. Страшно приближаться.
Анька опускает голову на подушку и прикрывает глаза. Морщится болезненно, и тонкий блестящий ручеек прочерчивает влажную дорожку по её щеке. У меня в животе ёкает. Жалко её ужасно.
И из всей помощи, все, что могу – подойти все-таки, рядом сесть, осторожно-осторожно, как по хрустальному пройтись ладонью по острому плечу под тонким одеялом.
Она сворачивается вокруг меня как змея вокруг теплого камня. Стискивает мою ладонь обеими своими руками. Мелко дрожит и так же беззвучно плачет.
– Все хорошо. Все будет хорошо.
Почему мы так любим эту сладкую ложь? По статистике мы готовы сказать её своим близким, даже если в лицо нам нацелен пистолет. Соврать напоследок, ради того чтобы хоть чуть-чуть сгладить угол страха…
Впрочем сейчас – пистолета нет.
Только тишина, пустая палата и мокрые Анькины щеки.
– Прости меня, прости, прости, прости, – лепечет это чучело и обнимает меня так крепко, что ей самой должно быть больно так напрягать руки, – прости, что тебя втянула. У тебя дочка, а я…
– Уймись, – глажу её по волосам совсем невесомыми движениями, – уймись, Капустина, меня нельзя никуда втянуть, я сама втягиваюсь.
– Ты такая хорошая, – шепчет Капустина и слабо гладит меня по руке, – такая хорошая, господи, как же стыдно…
– А я тебе говорю, уймись, – строже повторяю, – уймись и прекрати уже себя гнобить. Ты же мой личный сорт геморроя. Если не я к тебе на помощь прискачу, то кто тогда?
– У-у-у, – она переходит на тонкий жалобный скулеж и скукоживается вокруг меня еще теснее. Вот ведь… Дурища!
Господи, как я скучаю по временам, когда нашими с ней страшнейшими проблемами было, что папа (мой) на тусовку не отпустил, и что курсач (её) не допустили до защиты.
Она успокаивается. Гораздо быстрее, чем могла бы, я бы на её месте еще часик поревела бы. А она успокаивается. Неуклюже и гримасничая садится, начинает щупать осторожно свою опухшую физиономию.
– Ты не волнуйся, красный нос тебя сейчас вообще не портит, – успокаиваю, доставая из сумки бумажные платочки.
– Как меня такую красивую сейчас вообще можно испортить, – Анька кривится, с отвращением косясь на собственные руки. Они кстати тоже расписаны синяками, как гжелью.
– Кто тебя так? Ты лица хоть запомнила? – не выдерживаю. Напор сочувственного моего любопытства так силен – никакая плотина не выдержала бы.
Анька смотрит на меня так странно, так пристально…
– Мне сказали, тебя шпана избила, рядом с вокзалом. Нет?
Она качает головой.
– Я попросила не пугать тебя раньше времени, – сипло выдыхает Анька, и я замечаю, как нервно пляшут по одеялу её пальцы. Щиплют ткань пододеяльника, мнут, выкручивают…
Неприятный холодок пробегается по коже.
Два и два складываются так просто.
Как резко она сорвалась от меня из гостиницы, потому что «Илья приехал домой раньше».
Как неожиданно объявился в моем окружении её парень, не скрывающий неприязни в мой адрес и пытающийся меня запугать. Не гнушащийся ни применением силы, ни банальной слежкой.
– Ну и как давно Герасимов тебя бьет? – произношу и сама удивляюсь, как наждачно звучит мой голос.
Анька… Анька не отвечает, уводит от меня глаза.
А это значит, история давняя. Именно в таких стыднее всего признаваться.
– До балкона было?
Сама понимаю, что этот разговор все больше походит на допрос. Но ничего не могу с собой поделать. Я хочу понимать, насколько трэшовой может быть эта картина.
– Нет, не было, – Анька сначала качает головой, а потом мелко потряхивает ею, будто спохватившись, – пару разиков только руку поднял.
– И ты спустила?
– Он… Прощения просил всегда… В любви признавался… – она говорит все это через силу, нехотя. Чувствуется, что эти слова не убеждают уже и её. И то хлеб, как говорится.
– И после этого признавался? – скольжу красноречивым взглядом по всем её кровоподтекам.
– Ага, – она кривит губы, – говорил, что я просто не понимаю. Что он меня так любит, и должен воспитать как следует. Запер меня, ключи забрал, телефон, карточки… А я… А я из окна на подъездный козырек спрыгнула. И в Питер автостопом, потому что по всем моим друзьям он уже меня находил.
– И что, друзья позволяли тебя забрать? Ему?
Ей богу, вот сейчас, если бы Герасимов оказался на пороге палаты – я бы размозжила ему башку табуреткой. Сама. С острой надеждой, что оно выживет, но до конца года будет писаться в штаны и не вставать с кровати.
– Я же не говорила… – Анька сильнее выкручивает ткань одеяла, – и он раньше… Не оставлял следов на видных местах. А остальное… У всех бывают ссоры…
– Почему ты не говорила, Ань? – повторяю я требовательно. – Почему не сказала, что тебе нужна помощь? Ладно, меня рядом не было. А друзья? А отец твой, наконец?
Вижу, как дрожат её губы.
Уже жалею, что вся эта нетерпеливая требовательность из меня так и прет. Эта смесь сочувствия и ужаса ядреной штукой оказывается!