Кирилл и Мефодий
Шрифт:
— Спасибо вам за верность! — Князь сказал эти слова срывающимся от волнения голосом. Все видели, как заходили у него желваки. Затем князь высоко поднял меч, рукоятью вверх, отчего он стал похож на крест. — Завтра вечером мы пойдем против невежества и глупости, чтобы защитить наш новый закон. Горе тому, кто встанет на нашем пути! Готовьтесь… заплатить за добро добром, за зло — злом!
Повелев каждому вооружить своих людей и разместить их в намеченных местах вдоль рва и на стенах, кавхан Петр закрыл Великий Совет.
Дозорные часто сообщали новости о передвижении мятежников Мужчины из пятидесяти двух родов возглавили их, чтобы повести на стольный город. Кони поднимали вдали клубы пыли, щиты и копья поблескивали в косых солнечных лучах. Мятежников было много. Они шагали вразброд, лес копий, мечей и вил создавал впечатление, будто люди идут на косьбу. Никто не подозревал о ловушке. Осмелев от того, что их так много, они двигались, словно стадо, готовое снести любую преграду. Вожаки еле сдерживали их, упрашивая подождать воинов из дальних областей, привыкших к боевому порядку. Борис вместе с кавханом поднялся на крепостную стену. Все поле со стороны Шумена было черно от людей. Хану стало не по себе. Неужели это те, кого он с таким трудом спас от голодной смерти?! Те, ради кого навлек на себя ненависть знати, разрешив им охотиться на ее землях и в ее лесах?..
День был на исходе. Лучи закатного солнца окрашивали головы людей и копья в багровый цвет, и столпотворение внизу выглядело кровавым и страшным.
— Это божье знамение...
— Что, светлейший княже? — спросил кавхан.
— Все это, внизу...
Князь повернулся и по старой привычке три раза сплюнул. Оба углубились в свои мысли, а они были нерадостными. Кавхан думал о своем жизненном пути. Разве плохо жилось ему в Старом Онголе? Его отец, глава рода Иоанн Иртхитуин, сызмала обучил сына добывать кусок хлеба мечом и храбростью. А у молодца и голова была толковой, так по крайней мере считали его близкие. Сколько раз доходило до пограничных стычек с кочевыми племенами, и всегда он умел угомонить их то словом, то взяткой. Не хотелось проливать кровь своих людей. Надо было беречь их для будущего решительного сражения, когда все силы понадобятся в борьбе с венграми или воинствующими племенами, привыкшими грабить и опустошать соседние земли. Вообще там, на передней линии, было хорошо. А теперь, став кавханом, он замарает свой меч кровью знатных болгарских родов. В сущности, он сам остался прежним или стал другим? Имя у него не болгарское, никто не называет его Огламом, кроме первой жены, всем больше нравится Петр, да и сам кавхан быстро привык к новому имени. Кем был тот Петр, апостол, он узнал всего несколько дней назад от княжеской сестры, Феодоры. Значит, Петр — краеугольный камень римской церкви, а он, кавхан, — болгарской? Ведь он ничего не знает ни о религии, ни о боге, которому служит... Впрочем, надо ли знать? Теперь он должен спасать столицу от простолюдинов и рабов, от тех, кто не желает добра своему князю. Ведь если они ворвутся сюда, то не простят его, что бы он им ни говорил, просто потому, что он — брат ханской жены. Не пощадят, растопчут его даже те, кого он спас от голодной смерти, добившись того каравана с хлебом. Возможно, они потом и пожалеют, в мире ведь так водится — сожаление наступает после содеянного зла. Петр тоже жалеет о том, что согласился стать кавханом именно в это тяжелое для государства время, но назад возврата нет, И нечего больше об этом раздумывать.
С гор спустился легкий вечерний ветерок, из-за далеких хребтов выползли черные тучи, заходящее солнце окунуло в них лучи раз, другой, и вот уже погасли красный и оранжевый огни, поглощенные, задушенные тучами, а они двинулись дальше и овладели всем пространством между горами и небесным куполом. Чтобы прогнать наступающий мрак, мятежники разожгли костры, где-то запищала волынка, вокруг костров пошли пляски, дикое веселье взбудоражило землю. Огненная стрела взвилась в небо и, очертив дугу, упала в толпу. Только пьяные могли зря растрачивать стрелы, которые одна за другой взлетали в небо, описывая высокие огненные дуги, и Борису вдруг показалось, что вернулись мартовские праздники его детских дней, когда ребятня, гремя пустыми деревянными горшками, прогоняла змей и ящериц, собирала мусор в кучи и разжигала большие костры, через которые все прыгали, веря, что это к здоровью. А на рассвете в небо взмывали огненные стрелы. Парни метали их во дворы будущих жен. Девушки прятались за плетнями, стараясь разглядеть сквозь щели обладателей стрел. Борис не знал, что станет теперь с этими дедовскими праздниками. Спроси он у сестры, может, и получил бы ответ, но, правду, сказать, сейчас ему было не до праздников. Костры в поле полыхали, карабкались по холмам и исчезали во мраке, как падающие звезды. Лишь бы войска в крепостях не спутали сигнальный огонь с каким-нибудь большим костром! Борис и Ирдиш -Илия вроде предусмотрели все, но мало ли что бывает. Они зажгут сигнальный огонь, когда утихнут бесовские крики и опьяневшие, усталые мятежники свалятся у костров. Именно тогда княжеский огонь запылает в небе, и горе, о горе им... В этих последних мыслях крылась злость, и Борис испугался самого себя. Ведь он старался владеть собой в самые тяжкие мгновения, стремился не поддаваться чувствам. Так поклялся он давно, после первого урока, когда было задето его честолюбие властелина. С высокой стены князь осматривал темное поле, ров и табуны, спрятанные за рвом, чтобы они не попали в руки мятежников. Лежащие около коней коровы вдруг привлекли его внимание.
— Отправь кого-нибудь к Феодоре. Пусть приготовят свечи. Много свечей. Взять из часовни и другие — она знает. Мы тоже пошлем им стрелы, они запомнят их.
Принесли свечи, и Борис велел прикрепить их к коровьим рогам. Когда зажжется сигнальный огонь, надо будет зажечь и эти свечи и пустить коров в поле, в стан спящих бунтовщиков.
Все сделали так, как было велено, и все произошло так, как предусматривали. Они разбили мятежников, взяли в плен множество простолюдинов и рабов, только знатных почти не брали в плен. Собрали бедноту на месте табунов, между рвом и крепостной стеной, под стражей верных князю воинов. В поле валялись трупы. У жестокости свои законы, и Борис не сумел одолеть жажду мести. Он приказа л уничтожить все пятьдесят два рода вместе с женщинами и детьми. Вздрогнул стольный город, ибо милости не было ни для кого. Женщины выли, дети плакали на руках у матерей; мужчины пошли на смерть с тупым смирением на лицах. Они ведь поднялись спасти Тангру, а Тангра отвернулся от них. Всех повели куда-то по дороге в Овеч, где были приготовлены общие могилы — в старых кирпичных мастерских. И несмотря на то, что обреченные знали, куда идут, они все еще не верили в свою гибель. Лишь после того, как первые головы покатились с плеч под топором палачей, все осознали жесточайшую правду. Новый бог требовал жертв. Тангра звал своих верных к себе. И только перед смертью постигли они, что, когда спорят боги, страдают люди. Увы, было поздно. Осужденные унесли с собой в небытие непокорство народа, от которого останется только имя — болгары. В полдень, когда пятьдесят две знатные семьи были зарублены, к яме привели простолюдинов и рабов, чтобы они собственными глазами увидели княжеское наказание. Картина была страшной. Все молчали, словно пораженные громом. И в этот момент было сообщено решение Бориса: они прощены. Им прощалась дерзость, ибо они подняли рук у на князя не по своей воле.
Не было
Молва о жестокости князя обошла всю болгарскую землю, внушая страх и укрепляя новую веру. Теперь люди безропотно строили церкви, проклятий не было слышно. Они шли в новые святилища, как на посиделки: повидаться, поболтать о том о сем. В церковных дворах стали устраивать смотрины. Проповеди византийских священников проходили мимо ушей, не затрагивая сознания. Мало кто понимал их язык. Зато святые образа приковывали внимание людей, побуждали искать знакомые черты. Все питали глубокое уважение к богоматери с младенцем на руках. Материнство — это было так понятно женщинам. Иисус же, которого писали с огромными, недетскими глазами, напоминал им ребенка, больного лихорадкой. Его жалели и ставили перед ним самые большие свечи. Несмотря на запреты, простолюдины и рабы с трудом отказывались от древних обычаев. Мишоров день, песий понедельник, день стад и огня, праздник земли почему-то не умирали, продолжали жить и под крестным знаком. Свадебные шествия с грустными припевами, кони, украшенные дарами, телеги, полные приданого, без устали неслись по деревенским дорогам. В гуще веселья священник возникал всего лишь раз, дальше все шло по-старому. Пыталась утвердиться какая-то новая, неизвестная религия, смесь добра и ала... Сам князь не понимал, что следует оставить и что запретить. Феодора могла дать совет только насчет богослужений. Тогда Борис решил написать письмо патриарху Фотию. Он сделал это не столько ради ясности, сколько потому, что решил быть твердым с патриархом. Хватит его священникам трясти рясами на болгарских землях. Князь жестоко наказал бунтовщиков, пожелавших вернуть старое, но новое так и осталось непонятным для людей, и совсем не по их вине... Виноваты чужой язык и чужие священники. Борис хотел иметь болгарскую церковь, со своим главой. Ради бога, пусть Византия считает его духовным сыном, но это не должно мешать устроению церковных дел на собственной земле. В заключенном мирном договоре ничего на этот счет не говорилось, речь там шла только о принятии христианства от Константинополя. Это развязывало князю руки. И он не поколебался потребовать, что ему полагалось, — своего главу церкви.
Мысли его разделяла и Феодора... Прежде чем послать письмо Фотию, Борис посоветовался с кавханом и тестем Иоанном Иртхитуином. Позвали и Алексея Хонула. Верный старой ненависти к соотечественникам, тот горячо убеждал князя, что самый правильный путь — иметь самостоятельную церковь. Пусть Фотий откажет — посмотрим, как он это сделает. Алексей Хонул следил за спором между Константинополем и Римом, знал, что в случае отказа патриарху пришлось бы опровергнуть свое утверждение, что каждая церковь вправе быть независимой.
После жестокой расправы с бунтовщиками князь замкнулся, стал суровым, нервным и мнительным. Появилась бессонница. Целыми ночами сидел он в часовенке, молясь и бодрствуя. Совесть искала прощения у бога, к ногам которого он положил столько жертв. Борис похудел, высох, лицо потемнело и осунулось, светились один глаза, ставшие большими и круглыми. Приближенные избегали его. После двухнедельных молитв он вдруг созвал Великий Совет и без лишних слов велел заменить убитых боилов славянскими князьями, которых собрал со всей болгарской земли. Согласно старому обычаю, им с семьями надлежало переехать в столицу или поселиться вблизи нее. Борис разместил большинство в строящемся Преславе, остальных — в Плиске. С этого дня он начал величать себя великим князем, в отличие от подчиненных ему князей. Все теперь были равны перед законами государства. Не было больше двух истин, одной — для болгарина, другой — для славянина.
Этот шаг вернул ему уважение людей.
Если он задумал действовать решительно, нельзя медлить, пока не появились новые «чисто» болгарские роды. Князь намеревался быть одинаково твердым и со своими, и с чужими. Так он будет вести себя и с патриархом. Если Фотий попытается оспорить его право на самостоятельную церковь, Борис обратится к Риму. Ведь Людовик Немецкий давно обещает заступничество перед папой.
11
Два воробья вили гнездо под крышей дома напротив, взъерошенные, неспокойные, они будто потемнели от недавнего тумана. Один, поменьше, все ласкался, искал клювиком клюв другого. Папе казалось, что они разговаривают о своем будущем семейном гнездышке. Небо над ними было чистым и синим, белесые облачка пронеслись, точно стая голубей, и исчезли, словно боялись замутить божью лазурь. Николай утонул взглядом в бездонной синеве. Она манила безграничностью; ему казалось, что он сам становится бесплотным и легким, бесконечно далеким от земных дел. Такое случилось с папой впервые. Он твердо ступал по земле, всегда с кем-нибудь воевал, а теперь вот искал в ясном небе покоя и безмятежности. Папа удивлялся самому себе. Вероятно, все это было результатом достойно исполненного долга, торжества победы... Император Людовик II уехал из Вечного города, не оставшись даже на пасху. Он отказался получить у папы отпущение грехов в среду, перед началом великого предпасхального поста. Император отправился к врагу папы, Иоанну Равеннскому. Ничего, пусть зализывают раны, как побитые псы. Это грубое сравнение, характерное для папы, внесло некоторый диссонанс в кроткую картину и в возвышенное состояние, царившее в душе божьего наместника. Сноп солнечных лучей падал через боковое окно и освещал его усталую жилистую рук у. Он всмотрелся в нее, словно видел в первый раз. Она была будто выкована из золота, с синими дорогами жизни, по которым течет божье вино, вдохновляя его на борьбу. Эта золотая рука умилила Николая. Всевышний шлет ему знак, что он верно служит ему. Откинув голову на спинку высокого стула, папа уснул. Сон был кратким и безмятежным, как у ребенка. Папа проснулся, когда один из воробьев спорхнул со спинки второго, поправляя растрепанные перышки. Николай поколебался — улыбнуться или сделать недовольный вид, но, верный себе, отвел взгляд в сторону: продолжение жизни дано всевышним, поэтому нет причин возмущаться природой. Он не хотел нарушать странного ленивого покоя, но нельзя было отречься и от своего девиза: ни дня без дела, — а посему ударил ладонью о подлокотник кресла, вслушался и повторил удар. Не глядя на появившегося поставеника, сказал:
— Брата Себастьяна!
Губы брата Себастьяна прикоснулись к золотой руке Николая. «Подозревает ли, какую он руку целует?» — вдруг подумал папа и сказал:
— Садись...
Себастьян сел, положив руки меж колен и устремив преданный взгляд на светлейшего отца. В этом взгляде было столько чистоты и верности, что сам папа удивился. Сегодняшний день вообще стал днем удивлений. Мир открывался ему иным, укрощенным и безмятежным, да и он сам будто вновь открыл себя — кроткого и склонного к блаженным грезам. Даже этот человек перед ним показался папе безгрешным и чистым, точно непорочный ангел господень. В сущности, Себастьян и вправду был таким, ибо ему были отпущены все грехи. Николай лично даровал ему отпущение в среду, накануне великого поста, потому что он хорошо служит.