Кислородный предел
Шрифт:
— А жена — на твое поведение? Такое тоже, знаешь ли, понравится не каждой.
— Да нормально в целом. Есть у меня один дружок, в общении с бабами робкий до крайности. Зажатый, угрюмый. С завышенной самооценкой при жуткой неуверенности в себе, любимом. Ну и я над ним — шефство. Пойдем, убогий, говорю, я тебя на работу устроил, я тебя и женю. Жена его, вот этого дружка, прекрасно знает, осознает, что без меня ему не справиться. Так что даже с благородной целью я — не для себя стараюсь.
— Все! Заходим!
И к сияющему входу в супермаркет направляются они, в круглосуточный сезам «для обеспеченных» врываются, атакуя самораздвижные двери. И охранник, разъяренный, ошалевший и не знающий, что делать, им наперерез: что за бомжачья гнусь,
— Нельзя… покиньте… магазин закрыт.
— Слышь, друг, уйди отсюда! Не беси!
— А в чем, извините, собственно, дело?
— Послушай, совесть поимей! В огне горели и сейчас горим, но только изнутри.
— Да дай ему, чтоб грабли не тянул!
— Да лучше деньги в морду. С деньгами как вообще? У меня вроде есть. Не отменяли денег, друг, скажи?
— Каков курс рубля… к бивалютной корзине… не знаешь? Слышь, друг, ты котировки парные сегодня на «Форексе» смотрел?
Вошли, тележки взяли и покатили наперегонки по обезлюденным, залитым млечным сиянием проспектам, по чистому, отдраенному, словно в операционном блоке, кафелю торговых улочек, глотая во всю ширь раскрытых пастей любезно кондиционируемый холод грандиозной усыпальницы желаний. Вдоль деревянных овощных лотков, фруктовых полок, мимо оранжевого бешенства шершавых апельсинов, лиловой музыки тяжелых сизоватых виноградных гроздьев, стыдливой наготы румяных бархатистых персиков, — немного пальцем надави, и брызнет сок; вдоль лысенковского рая обольстительных генетических мутантов, неестественно огромных, не скрывающих химической борьбы видовых признаков под кожей — этой сшибки реактивов, выходящих на поверхность сыпями, розеолами пунцовых, охряных окрасок.
— Йу-у-у-х-х-хуу!
— Гришка, друг, поднажми! Уходит ведь, уходит!
— И морковка, и морковка ушла вперед!..
— Жми! Подрезай!
— Ну, давай, ну, давай, старичок!
Кролик-Гриша и Артур могучий рикшами заделались, Сергей с Андреем — седоками. И гонит каждый своего извозчика вперед, и неравны, конечно, силы: еле дышит задохлик Гриша, а у Артура девяносто килограммов чистой мышцы.
— На волевых, родной! Ты можешь — знаю!
Все дальше, дальше — мимо яблок восковых, от муляжей неотличимых, лотков с пурпурной, словно горло ангинозное, клубникой. Снаряды кабачков, кривые мины жизнерадостных лоснистых баклажанов — мимо. Вдоль выставки новорожденных крепышей-арбузов. Вдоль райских кущей (в миниатюре) свежей зелени… Кетовая свежайшая икра в бадьях стеклянных — алая, готовая истечь соленым клеем; за ней белужья, черная, как нефть; в витринах холодильных — крокодильи трупы остромордых осетров; на колотом льду мертво пучит глаза обреченная рыба; омары цвета ржавого металлолома клешнями пошевеливают, не в силах разорвать подарочные ленты; за ними — каменные устрицы и икряные гребешки, тигровые креветки, скаты, камбала, кальмары.
В мясном отделе останавливаются, раблезианского великолепия среди, фламандских натюрмортов с битой дичью — тележка набок валится Андреева с Артуром, а Гриша, разумеется, почетное второе место занимает в гонке. Все формы, все метаморфозы, все градации вот в этих холодильниках представлены, все промежуточные стадии — от освежеванной и расчлененной туши до готового изделия. Безразмерные целые свиньи, багровые пласты свежайшего филе, огузки, окорока, ребра, бараньи и свиные почки; лежащие сырыми комьями говяжьи черные сердца, застывшие озера разноцветных студней в корытах; пружинисто — упругие и твердые, как камень, бугристые и гладкие колбасы, вишневые, телесные, рассветные, закатные ломти всякоразличных карбонатов, шеек, буженин.
Вареной, языковой колбасы берут, запаянные в пленку, похожие на древние монеты кругляши копченой. И сразу туда, за тем, что всему голова, где запахи багетов свежеиспеченных, баварских булок все нутро переворачивают. И загорелую до черноты буханку теплого, ржаного хвать и к пирамиде бочкового пива прямиком — к убогой плоской имитации, как тотчас ясно стало, замкового погреба. От бочковой горы, не тормознув, направо покатили — к коньячным, винным и «вискарьным» полкам, к холодильным, шкафам из стекла и как будто хирургической стали. Не омрачив сознание хоть сколь-нибудь заметным колебанием в выборе, незряче сцапали из морозилки три обжигающих заиндевелых поллитровки.
На выход двинулись. К работающей кассе, за которой смирная, как мышь, испуганная девушка сидит и смотрит так на них, как будто перед нею — сифилитики, фашисты, педерасты, облученные смертельной дозой радиации, в одном лице. И вдруг под этим взглядом всех их разом переклинило: кто первым это дело начал, неизвестно — не то Сергей, не то, как девушка, смиренный Гриша, — но только с полок стали все подряд они сметать. Все, что у кассы, что на уровне эгоистично-жадных детских глаз (чтобы видел маленький самовлюбленный и прожорливый паскудник и дергал мать за руку, требуя «вот это» и «вот это»). И с каменными лицами они сгребают обеими руками все банки и бутылки с газировкой, все сладкие свистульки, все конфеты, жвачки со вкусом сливок и банана, клубники и папайи, все яйца шоколадные, в которых динозаврики, все карамели чупа-чупс, все марсы, все двойные твиксы, все Мамбы-фруттисы, все чипсы Лэйс с грибами и сметаной, беконом и зеленым луком и все игрушечные луки, револьверы, все пистолеты-автоматы со стрелами-присосками, все бритвы и кассеты с запасными лезвиями к ним. И простру Мою руку на тех, кто замыслил истребить братьев Моих, и совершу над ними мщение великое наказаниями яростными — с таким ожесточением они на этот крохотный раек набрасываются. Словно здесь, на этих полках, под присмотром этой ошалевшей девушки, сконцентрировано и плодится почкованием все мировое уродство.
И девочка, не виноватая ни в чем, считает. Подносит шоколадные конфеты и хрустящие канцерогенами пакеты к окошку штрихкодоприемника. Считает стоимость фрутелл и чупа-чупсов, бедная, вручную. Глазами умирающей, простреленной навылет антилопы смотрит. Пик-пик, пик-пик, пик-пик. Сизифов труд. Сансара транспортерной ленты. Самомучительство бессмыслицей единственно возможной формы бытия.
— Мамбу! Фруттис! Любим мы все! — возглашает Сергей.
— И Сер-р-режа тоже!
— А, кстати, где Серега-два? Сомнамбула?
— Да вон сидит, не видишь? — Сергей-один в проход кивает, где и на самом деле, привалившись к полкам, сомнамбула сидит. В себя ушел, поджался, замер у полок с пышными пирожными, на флорентийские чизкейки и яблочные штрудели уставившись… Какой в том смысл?.. А впрочем, разве не без разницы ему, лунатику? он бы, наверное, и среди баб резиновых и фаллоимитаторов уселся с равнодушием не меньшим, равным. И рядом с ним охранник в трех шагах — стоит и наблюдает, от унижения, стыда в крутые плечи каменистую башку втянув.
И взглядом на него, на тезку своего, чуть удлиненным, спокойным, но запоминающим Сергей-один уставился, пронзил и тут же отпустил. Держал его все время, тезку, если и не в поле зрения, то в поле чувствования точно; катался наперегонки, орал, хрипел, все умоляя своего возницу Гришку не отставать и поднажать, но чувствовал Сергея — два затылком, испытывал как будто тягу, жадное влечение к лунатику — какой-то в самом деле род влюбленности. И отпустив, забыв как будто про лунатика, он оставался с ним сплетенным всеми окончаниями, зависел, как охотник от опасной, ядовитой, непредсказуемой добычи; сверлил глазами, не спеша расправиться, не брал за горло, не размазывал по стенке, хотел сперва дать чувствам, борющимся в нем, сложиться в чистую, беспримесную ярость, в святую беспристрастность мщения. А если проще — счет к нему лунатику, особый, хотя какой тут может быть у выживших друг к другу счет? А, может быть, и верно психами они оттуда поголовно вышли?