Клеймо дьявола
Шрифт:
С тех пор он пребывал в превосходном расположении духа.
Весенний воздух взбодрил и опьянил Гиллеля. Впервые за последние дни его перестало обременять мучительное осознание его несчастья, он расслабился и чуть успокоился. Наблюдая, как на подступах к пещерке весело дурачится Эстель, изображая престарелую примадонну местного театрика, они с Сиррахом хохотали над ее пародией, а Рантье звонко лаял.
Потом Эстель, радуясь как ребенок, нашла на горном склоне под снежным настом маленький желтый шафран. Хамал опознал в нём crocus chrysanthus, и Невер с улыбкой вставил его в петлицу сюртука Риммона. Ещё один такой же цветок нашёл неподалеку Эммануэль. Он поднял глаза, ища Симону, но та, заметив его движение, резко отвернулась
Цветок в поникшей руке Эммануэля скорбно склонил крохотную жёлтую головку.
…Не безумие — проклятие Тота.
Над золотыми медовыми сотами кружились нетопыри, распевая хором надтреснутым козлетоном арии из «Риголетто». Он сходил по ступеням с ума, и черными воротами заходил в Августу Тревирорум. Невыносимое иго индигового неба вдруг разорвал синагогальный гимн. Он стоял в темных лавровых зарослях, а звездные всполохи, виясь меандрами, отражались в зеркальной чешуе жутких набальзамированных саламандр… Он, яростно размахиваясь, бичевал человека, но удары багровыми рубцами горели на его плечах. Небо было перечеркнуто крестообразно и распадалось на четыре части. Он чувствовал беду и, наконец, все понял. Бог был распят и умер. Все было кончено. Бесповоротно. Обвив плащаницей, Его погребали. Пальцы Хамала тщетно искали перила, зеленый нефрит напольных плит был залит алой кровью, и память не сохранила каких-то самых важных, спасительных молитв.
…Он шел по карнизу. Внизу плотоядно скалилась волки, Квинтилий Вар возвращал легионы. Бог читал Талмуд стоя, и завороженно он, сходя с ума, смотрел, как мужественно и исступленно любили друг друга Цезарь и Апполон. Нафабренная челядь сновала с канделябрами, Эрна хохотала, как девка в лупанаре. Воздевая костлявые длани, блуждая впотьмах, истлевшие мумии египетских саркофагов что-то шептали о своих былых и уже никому не нужных страстях…
…На императорском ложе развалилась Лили, лопоча по-французски. Вверху, над балдахином, прикрывая причинное место хвостом кургузым, парил нетопырь Мормо — красногубый и толстопузый. Император, похожий на профессора Триандофилиди, приставляя к копчику пиявки, повествовал, конфузясь, рыжей Лили о своих интимных проблемах. Клубился черный дым, он задыхался в бессилии, и к утру бы умер, умер, умер…
Но день был Пасхальный, и Бог уже встал из гроба. И слова молитв вспомнились вдруг, его пальцы нашли перила, и кровь ушла, просочившись в щели напольных плит, и расцвела земля соцветьями мальвы и девясила…
Откуда-то издалека ему улыбнулась Эстэр. Как она похорошела в свои семнадцать!.. Как же он раньше-то не заметил?
…Хамал проснулся и долго в недоумении вспоминал нелепые детали своего сбивчивого и сумбурного сна. В это утро он почти решился пойти к Вальяно, точнее, дал себе слово, что непременно дойдёт до апартаментов профессора. Он уже неоднократно порывался поговорить с ним, особенно после разговора с Риммоном, но каждый раз находились обстоятельства, мешавшие ему.
Теперь он, торопливо одевшись, механически завязал галстук, взял, сам не зная зачем, трость, и почти бегом устремился к Храмовой лестнице. Вид у него был столь странный, что даже Мормо, столкнувшись с ним в портале, посторонился, а Сиррах, возвращавшийся с Рантье с утренней прогулки, не решился окликнуть его. Остановился он только перед дверью Вальяно и тут с изумлением услышал колокольный звон к заутрени. Неужели так рано?
Хамал глубоко вздохнул и решил было вернуться, но тут дверь тихо распахнулась.
На пороге стоял Рафаэль Вальяно, — в старой мантии с потертыми обшлагами на рукавах, с небрежно повязанным вокруг шеи сильно поношенным серым шарфом. Хамал оглядел полы своего дорогого чесучового сюртука, свои унизанные перстнями пальцы, изящную инкрустированную серебром трость, и почувствовал
— Гилберт. — Интонация Вальяно вовсе не была вопросительной. Гиллелю показалось, что профессор не только ждал его, но и прекрасно знает, зачем он пришёл. Пропустив его к себе, профессор указал на глубокое кресло, развернутое к камину, но сам садиться не стал, а опершись о каминную полку, на которой возвышалась небольшая деревянная фигура Христа, замер, глядя на Хамала бездонными аметистовыми глазами.
Гиллель забыл все заготовленные слова, смутился и растерялся. Все произошло как-то слишком быстро, он не находил в себе сил собраться с мыслями, что-то сказать, объяснить. Молчание затягивалось.
Неожиданно для него самого Хамала его вдруг затрясло крупной нервной дрожью, он вскочил, попытался что-то проговорить, но не смог. Слезы градом брызнули из его глаз, и он, почти ослепнув, трясущимися руками закрыл лицо. Ноги его подкосились и Гиллель, содрогаясь, обессилено опустился на пол перед камином. Он не знал и не мог вспомнить, сколько просидел так, умываясь слезами. Рыдания волнами сотрясали его хрупкое тело, плечи тряслись. Рука Вальяно тихо легла на его плечо. Он посмотрел сквозь слезную пелену на профессора и пробормотал:
— Как может простить меня Бог, если я… даже я сам не могу простить себя?
Голос Вальяно был негромким, но Гиллелю показалось, что он проникал сквозь него, звенел и трепетал в ушах.
— Это не страшно. Прощения и достоин только тот, кто ничего себе не прощает.
— Поймите, нет мерзости, которой бы я не сделал, нет греха… — Хамал снова задрожал, — я… я просто… несчастный подлец, и ничего более…
— Понимаю. — Рука Вальяно мягко гладила плечо Гиллеля. — Но кто знает грех только по словам, тот и о покаянии и прощении тоже не знает ничего, кроме слов…
…- Драма подходит к концу, не так ли, Рафаил? — В опустевшем полутёмном деканате, освещённом только небольшой свечой в медном кенкете, голос Эфраима Вила слышался резко и отчетливо. — Ну, и кого из этих паяцев спасла милость Божья?
— Вы торопитесь, Эфронимус.
— Вот как? Ну что ж… понаблюдаем. Во всяком случае, вы не выиграли пока ни одного.
— Я не играл.
— Даже так? Но уже совсем скоро — как это там у вас сказано? «И превратятся реки Едома в смолу, и прах его — в серу, и будет земля его горящею смолою: не будет гаснуть ни днем, ни ночью, вечно будет восходить дым ее, будет от рода в род оставаться опустелою; во веки веков никто не пройдет по ней, и завладеют ею пеликан и еж, и филин и ворон поселятся в ней; и протянут по ней вервь разорения и отвес уничтожения. Никого не останется там из знатных ее, кого можно было бы призвать на царство, и все князья ее будут ничто. И зарастут дворцы ее колючими растениями, крапивою и репейником — твердыни ее, и будет она жилищем шакалов, пристанищем страусов. И звери пустыни будут встречаться с дикими кошками, и лешие будут перекликаться один с другим; там будет отдыхать ночное привидение и находить себе покой…» Поэтично, не правда ли, Рафаил? Кто был этот ваш Исайя? Царедворец, кажется?
— Пророк.
Глава 32. Я не герой…
«Трус умирает много раз до смерти…»
Двадцать второго февраля после лекций внезапно треснуло венецианское зеркало в Главной галерее. Стая воронья с жутким граем опустилась на Центральную башню. Что-то разладилось в старом механизме, и часы Меровинга остановились на одиннадцати сорока пяти.
Хамал занервничал, но день прошёл спокойно. К вечеру Риммона вызвали в деканат вместе с Хамалом, Ригелем и Невером. Эфраим Вил предложил студентам определиться с будущими курсовыми работами и очень долго и выразительно рассказывал о преимуществах своей кафедры — античной истории.