Клинок без ржавчины
Шрифт:
В самом хорошем настроении возвращался Тома в свой шалаш. «Ты еще не понимаешь, глупец, какое счастье тебе привалило сегодня. Если все пойдет хорошо и дерево подходящее найду, и в срок уложусь, тогда живем, Тома Джапаридзе. От заказчиков потом отбоя не будет».
Не хочется никуда спешить человеку, когда в голове только такие приятные мысли, а ночь тиха и прохладна, и луна, как подвыпивший маляр, все подряд выбелила на алавердском поле — и черное, и зеленое, и красное, и синее — все праздничное многоцветье залила молочно-белой краской.
И Тома не спешил.
…Уже полевые сторожа заливали водой
Час был не поздний, но алавердский праздник уже выдыхался. Седьмая ночь праздничного разгула — кто просто устал, а у других кончилось вино и припасы. Но были и такие, которые только начинали праздновать: по белому полю бродили то в одиночку, то по двое в обнимку самые бедные гости алавердского праздника. Кто знает, откуда они пришли сюда, чтобы немного подработать на богомольцах. Они брались за любое дело: помогали строить шалаши, таскали из заречного леса дрова для костра, приносили воду в мехах, убирали мусор, рыли ямы под отхожие места, чтобы затем пропить все до последнего гроша в шестую или седьмую ночь Алавердобы.
Небо над алавердским полем было очень светлое, легкое, словно во сне. И было удивительно, что в таком небе то тут, то там неожиданно появлялись и исчезали небольшие черные тучки, будто кто-то играя подбрасывал вверх клочья немытой овечьей шерсти.
«Хороший у меня Бердиа. Верный помощник растет. Недаром его епископ похвалил. Как жаль, что он немой, а то бы я не задумался…» Тома быстро отмахнулся от этой мысли. Он знал, что жена никогда не согласится… «Глупая женщина! Бердиа остался в ее глазах таким же несчастным немым мальчиком, каким его привели ко мне в мастерскую четыре года тому назад. Слышала бы она, что напел о нем епископ. Подлинный гений. Гений не гений, а для меня лучшего зятя во всей Тушетии не сыскать. Одно удовольствие глядеть, как этот стройный худой юноша, озабоченно нахмурив тонкие, почти девичьи брови, работает орнамент. С виду он хрупкий, не сильный, но вынослив, как горная рябина, — целыми часами может простоять у верстака, и даже глазом не уловишь, движется или не движется нож в его руке. А посмотришь потом — на пластинке листья лозы, крохотные и легкие, как снежинки. Чем же он не пара моей Майе? Чего эти женщины хотят? Ну и дуры! Я с ними еще поговорю.
Занятый своими мыслями, Тома и не заметил, как сбился с тропинки и оказался в каком-то тесном и кривом переулке из шалашей и фургонов. Он в сердцах выругался, протер глаза. Где-то рядом женщина сказала:
— Не сходи с ума, Мито! Светло, как днем… Зайдем в шалаш…
Тома усмехнулся и повернул обратно. Но те приятные мысли, которые сопровождали его все это время, духом выскочили из головы.
— Луна ей мешает. Может, погасить? — насмешливо пробормотал он.
Но было ему уже не до смеха. Неожиданное острое волнение охватило его. Он все время слышал голос женщины, встревоженный и покорный одновременно. К тому же от крепкого монастырского вина кровь заиграла. Ну, а почему не погулять человеку, имея в кармане такой контракт с жирной печатью и не менее жирный задаток.
Он ускорил шаг, перебрался через овраг, изрезанный дождевыми потоками и подошел к загону, в котором орбельцы держали своих лошадей. Он что-то пробормотал сторожу, оседлал своего буланого и вывел на дорогу. Тут он огляделся, достал из кошелька два серебряных рубля, а кошелек
В духане Ахмеда еще светились окна. Хрипел граммофон. На крыльцо вышел сам хозяин и взял буланого под уздцы.
— Расседлать?
— Нет, я ненадолго.
На праздник обычно приезжали из города девицы легкого поведения — не столько замаливать старые грехи, сколько совершать новые. Останавливались они, по давнему знакомству, в духане Ахмеда в нескольких верстах от монастыря.
Глава седьмая
— Проводи меня! Уже поздно. Видишь, в соборе свечи тушат.
— Посиди еще немного. Мы теперь не скоро увидимся.
— Нет, нет, не целуй меня в губы!
— Не любишь ты меня.
— Пока не обвенчаемся, нельзя меня в губы целовать.
— Это кто тебе сказал?
— Майя, — сразу призналась Шуко.
— Вот еще законница, твоя Майя, — сказал Цоги. — А вот не пущу. — Цоги рванул ворот ее параги и, прежде чем Шуко успела удержать дерзкую руку, его ладонь наполнилась мгновенно похолодевшей девичьей грудью.
— Не смей, убери руку. Я умру сейчас.
— Хорошо, больше не буду, — покорно сказал Цоги. Некоторое время они сидели молча и смотрели, как один за другим гаснут на алавердском поле праздничные костры.
Неожиданно Шуко спросила:
— А ты вправду убил бы этого татарина?
— Правда. А потом забрал бы тебя и ушел в Шираки. Знаешь, что со мной было, когда я Шираки впервые увидел?
…Он вошел в пшеничное поле, сорвал с головы шапку и бросил ее на землю.
— Не уйду отсюда! Ничего не хочу — ни воды, ни пищи, только дайте мне на это смотреть.
— Значит, больше ничего не хочешь? — спросил Антай.
— Ничего больше, клянусь святым Георгием. Возьмите себе все горы со всеми ущельями и снежными вершинами. Все отдам за клочок вот такой земли!
— Ох, не верю, Цоги. Когда это было, чтобы тушин за сохой ходил.
— А я пойду! Надоела мне собачья жизнь пастуха…
— И ты со мной, Шуко, пойдешь. Я знаю, тебе понравится Шираки.
— А как же я отца одного оставлю?
— Как все оставляют, — сказал Цоги.
— Ты знаешь, отец из-за меня не женился во второй раз. А он любил одну женщину. И сейчас любит. Очень любит. Но домой не приводит.
— Почему? — удивился Цоги.
— Стыдится меня, я уже не маленькая.
— Такой человек меня поймет, — сказал Цоги. — Как только вернусь я с Каспия, пришлю сватов. А коли откажет — все замки сломаю и украду тебя. Я сейчас не пеший, не догонят!
Но недаром говорят, что нет ничего короче на свете, чем счастье бедняка. Они уже кончились, эти самые счастливые минуты в жизни Цоги Цискарашвили.
Его белый жеребец, сброшенный в пропасть внезапным камнепадом, никуда уже не повезет своего хозяина.
На Мелехском перевале есть такие места, где даже громкий человеческий голос может сорвать висящий буквально на волоске снежный карниз. А это же начало лавины. На таких тропах горцы идут молча. Когда начинается перегон овец, пастухи, приближаясь к наиболее опасным местам перевала, стреляют вверх из ружей — проверяют, удержится или не удержится карниз. Если обвал уже назрел, то после ружейного залпа карниз обязательно рухнет: малейшее сотрясение воздуха — и огромная масса снега приходит в движение.