Клуб одиноких сердец унтера Пришибеева
Шрифт:
тартарары валился, к черту, под откос, один зеленоглазый
юноша, бездельник, шалопай, отъявленный мерзавец Сима,
Швец-Царев Дмитрий Васильевич, в постели нежился, на
голубом белье лежал, похрустывал крахмалом освежающим, в
тепле гигиеничном розовел, добрел, ну, в общем, жизненными
наливался соками.
В желудке молодца рассасывались, бодря и согревая
носоглотку отрыжкой луковой, пельмешки. Много пельмешек,
маленьких,
Сима, беспутной ночью нагулял изрядный аппетит,
проголодался сукин сын, съел целый противень один, заставил
полчаса над жаркою конфоркой раскаленной пот смахивать со
лба Любашу, домработницу папаши своего Василия
Романовича Швец-Царева. Однако спасибо, как уж водится,
забыл:
— Дай молока, — изрек, нажравшись, — в моей зеленой
кружке. Уф.
— Иди поспи, — сказала тихо и невесело Любовь
Андреевна борцу с зевотой, спрошенное подавая.
— Угу.
Ах, нет, не зря он этой беспокойной ночью приснился
ей, сыночек непутевый младший хозяев, весь в черном с
бритой головой. Нет, не случайно, не просто так.
— Че, Митька дома? — каких-то полчаса, минут сорок
прошло с тех пор, как повалился горемычный, улегся на
кровать, привычно пол и стулья исподним мятым и платья
верхнего предметами украсив.
— Дома, нет? — допытывался старший брат, Вадим,
каким-то удивительно поганым голосом, похоже, щурясь,
ухмыляясь и знаки делая кому-то рукой свободной там где-то
вдалеке, на том конце петляющего под землей телефонного
провода.
— Да спит он, Вадик.
— Буди, Люба, поднимай, — был агрессивен более
обычного, предельно хамоват и беспардонен Вадим
Васильевич Швец-Царев.
Ха!
Что ж, отвернулся от девки паскудной, криворотой по
имени Жизнь-Железка, Сима, забил, положил, облокатился,
отъехал на фиг, отбыл, не беспокоить, но игривая, то
перышком по трепетной ноздре проведет, то волосы ему
взъерошит дыханьем теплым и вдруг, как рявкнет дико:
— Будь здоров, спокойной ночи, — и трубку из
холодного небьющегося пластика приложит к голове.
— Алло.
— Митька, — в ответ ушную наполняет раковину
необычайно гадкий, гнусный тенорок родного брата.
— Митяй, — от смеха давится, вот-вот начнет
сморкаться, кашлять, воздух портить, врач, доктор, Вадик
Швец-Царев:
— Ну уж теперь-то, парень, старая карга тебя точно
посадит.
Кто? Что? Почему?
— Малюта-дура сегодня утром на тебя телегу написала.
Да,
смочила, подписью скрепила. Получи, фашист, за все.
Что, думаете, накануне пьяная была, бухая, и суете
паскудной Симкиной значения не придала, волненья подлого
не поняла причину, в суть не проникла?
Ах, вот что, Лерку-сучку, значит, потерял,
недосчитался, тварь, скотина.
Обиды сердце не снесло (нежное, девичье), зашлось,
затрепетало, право, и стала, бедная, замочком разводить ткань
толстую и грубую, индиго цвета, известный шарм и даже
привлекательность конечностям Юрца, подонка Иванова,
придававшую. Развела, освободила нечто, в ее руках
волшебным образом начавшее менять размер и цвет, да,
осмотрела, оценила, и всхлипнув горько, безутешно, в
помадой фиолетовой измазанные губы приняла.
Ну-ну.
Второй, сим действом потрясенный, Иванов, конечно
же, сейчас же, тут же без посторонней помощи и с пуговкой
управился и с плаварями синими, бессмысленно, по долгу
службы лишь пытавшимися как-то неуклюже сдержать напор
всепобеждающей, вечнозеленой (хм? — определенно)
молодости буйной.
В общем, было, было на что посмотреть,
полюбоваться чем вчера к полуночи ближе на улице Арочная
в доме с архитектурными излишествами, в квартире
управляющего Верхне-Китимским рудником Афанасия
Петровича Малюты.
Впрочем, и поутру три служивых, сержант и пара
рядовых сил не имели отвести глаза от зрелища поистине
невероятного, немыслимого, невозможного. Подумать только,
ехали в патрульном сине-желтом воронке, светили фарами
туда-сюда блюстители порядка, сна, покоя мирного,
неторопливо толковали на ходу о том, о сем, точнее об одном,
о вечном, и вдруг, стрелять-копать, товарищ капитан, увидели,
уткнулись, из-за угла к "Орбите" вывернув, равняйсь-смирно
на плечо, премет беседы, цветочек голубой, короче,
заповедное то место, из коего берутся дети.
Причем, как бы отдельно стоящее, вернее, висящее на
перекладине, на жердочке, на спине скамейки
свежеокрашенной под мелкой майскою листвой. И в самом
деле, в то время, как припухлость деликатнейшую, пирожок с
частями мелкими впридачу, овевал беспечный ветерок,
накрытые небрежно сорочкой сползшей голова и руки на
неуютной, темной стороне скамейки белой почивали, травы
ночной дышали ароматом.