Книга без фотографий
Шрифт:
— Родной дядя твой?
— Не, но все равно дядя… Дальний мой дядя… Он примет, если попрошу…
И вот я полетел в неизвестность. «У всех свои дальние дяди, — утешался я, — у меня вот Болбас был».
Самолет сел в полдень среди сырого поля: высилась гора, кружили большие черные птицы. «Дальнему дяде» Алихана Умару оказалось шестьдесят пять. Он встретил меня в ингушском аэропорту «Магас», и мы поехали в Чечню мимо пирамидальных тополей, мимо КПП, мимо солдат, которые брели по обочине, выискивая мины. Такое впечатление, что Умар с первой минуты решил произвести на меня впечатление интеллигента.
— Ты
Сели в столовой на втором этаже кирпичного дома. Этот дом, некогда разрушенный, Умар отстраивал заново. Обжит был второй этаж. На первом этаже еще шло строительство — голые стены, доски, бетонное крошево на полу.
— Полюбуешься нашей Чечней, — сказала от плиты женщина по имени Зайнап, похожая на черную курицу. Она была лет на десять моложе мужа. — Погуляешь, воздухом по…
— Чечня — это неправильно, — перебил Умар. — Не люблю это слово. Чечня — не то слово. Не звучит гордо. Чечня-муйня! И буква «ч» нехорошая. Много ты знаешь добрых слов на «ч»?
Я задумался.
— Чернобыль, — откликнулась Зайнап.
Муж цокнул языком:
— Сморозила!
Зайнап громко звякнула лопаткой, переворачивая блин на шипящей сковороде.
— Чума, — задумчиво подбирал слова Умар, учитель словесности, — Чикатило. Я засмеялся: — Честь, чувство, черешня!
— Червивая черешня, — Умар пожевал губами, в его глазах вспыхнул подростковый азарт: — Чушь, черт!
— Чернь, — согласился я. — А какое слово вам нравится?
Он сделался серьезным.
— Ичкерия, — мягко произнес. — Но лучше — Нохч. Мы же нохчи, дети Ноя. Потом англичане затесались. Чеченцы и англичане одного рода, не знал?
Зайнап сильно вздохнула, быть может, над моей непросвещенностью и предложила:
— Хочешь, Сережа, по Грозному походи.
Я кивнул.
— Высажу тебя в центре, — сказал Умар, — ходи, броди, сколь душе угодно, обратно сам доберешься, а потом поедим, согласен?
— Ты же не чеченец, — Зайнап смотрела пристально, что-то выискивая в моем лице. — Не бойся. Кто тебя тронет?
Я еще раз кивнул, послушный судьбе.
Мы вышли с Умаром со двора, сели в его серую «ладу», и он повез меня в город. Высадил.
— На, — протянул клочок бумаги. — Скажешь этот адрес, тебя довезут. Пятьдесят рублей, больше не плати.
Я остался один среди Грозного. С чувством, что меня бросили, и непонятным самому себе спокойствием. Фотоаппарат висел на шее, прикрывая солнечное сплетение.
Был выходной, суббота. Я шел по центральной улице в шумном потоке толпы, изредка выбираясь на менее людные отмели. Я начал щелкать. Толпа несла меня, оглядывая, ощупывая, взвешивая. Город плыл мимо во всем своем великолепном бардаке. Заново отделанные фасады многоэтажек, искристый фонтан, новенькая плитка тротуаров, елочки, колоссальный бетонный остов будущей мечети. И рядом — многоэтажки, разрушенные бомбами, бурьян, ворота с надписью белым по ржави: «Мыны! Берегись!», слепое и изувеченное административное здание, над которым торчат редкие стеклянные буквы из прошлого, можно угадать лозунг: «Искусство принадлежит народу», но от первого
Люди улыбались. Это казалось странным. Я думал, пырнут ножом или пристрелят. Но каждый встречный с удовольствием подставлял себя под объектив, прохожие сами спрашивали: «Вы откуда?» — услышав, что из Москвы, загорались еще большим любопытством. Женщины, торгующие на рынке, щетинистые парни, безногий инвалид на тележке, девушки в платочках и с кокетливыми лентами в волосах и, конечно, мальчишки чумазые — десятки, сотни лиц обращены к тебе, и в каждом готовность стать новым снимком. Как будто сговорились. И даже компания бородачей в черном. Остановились, подняли вверх автоматы. Их не надо было просить: они сами раскрыли рты. Показали такие разные зубы: золотые коронки, крепкие клыки, гнилые осколки.
— Вы в черном? — спросил я.
— Если в черном, значит, кадыровец, — сказал пафосно самый жирный и самый яркий бородач.
Потом я зашел в кафе, сел в отдельную нишу в стене за грубый деревянный стол, задернулся несвежей светло-синей шторкой и выпил большую пиалу калмыцкого чая — с молоком и солью. Потом снова гулял.
— Может, сходим куда? — спросил у девицы, которая позировала с восторгом и словно бы даже вожделением.
Она огорченно скуксилась:
— Мне нельзя.
Я расстрелял ее на камеру много раз. Потом захотелось в туалет. Зашел в первое попавшееся здание, пошел по коридору, впереди раздавались сочные хлюпающие звуки и вскрики страсти. Это был ринг, поделенный на куски. Десяток парней голых по пояс бились друг с другом в боксерских перчатках. Они потели и задыхались, я прицелился и начал стрелять: некоторые глянули, ощерились бодро и продолжили биться. Один боксер отскочил к веревкам ограждения, повернулся под вспышку и высоко воздел резиновый кулак. Я пошел дальше через здание и опять угодил на улицу.
— Где здесь туалет?
— Да вон, на площади трех дураков, — сказал старик в папахе.
— Трех дураков?
— Там памятник. Советский еще. Три бойца. А ты меня сфотографируешь? Сфотографируй — тогда дальше расскажу. — И он продолжил сквозь вспышки: — На этой площади трех расстреляли. После первой войны при Аслане. Три грабителя. Шайтаны. Их вывели и расстреляли. А весь город смотрел. — Фотоаппарат снова болтался у меня на груди. — Вон туалет. Справа от памятника сарай стоит. Видишь? Бутылки вокруг…
— А зачем бутылки?
— Как зачем? Мы же мусульмане. У вас бумагой, у нас водой. Ты откуда приехал?
— Из Москвы.
— Сын у меня там. А другого ваши убили. Украли и запытали, а тело не отдали нам. Сфотографируй последний раз!
Навстречу вспышке он широко улыбнулся: сильное лицо, острый взгляд, белая борода, папаха, похожая на гору гречневой каши.
В сумерках я поймал попутку, и, как Умар предсказывал, всего за полтинник парень в спортивном костюме довез меня на окраину — в кирпичный дом.