Книга Каина
Шрифт:
Учёные — человекообразные недоделки, ползающие по художественным выставкам, высматривая чего новенького в очередной цветастой какашке. Очень скоро дада подвергнется мумификации через включение в анналы истории.
В начале пятидесятых многие парижские поэты и художники любили пинбол. К сожалению, лишь немногие при этом не мучились чувством вины.
Искусство как путь, символ. Непрямой, трансцендентный.
Руки по текстуре — как сушеный чернослив: мама пользовалась зеленой серией косметики «Сноуфаэр», чтоб избавить кожу от огрубелости, но ладони слишком часто соприкасались с водой, чтоб от кремов был хоть какой-то толк. Если считать постояльцев, ей приходилось обстирывать двенадцать человек, готовить для них, выносить за ними грязь. Ей доставляло
— Что-то не так, Джо? — спрашивала она.
— Ничего, — отвечал я.
Труд никому еще не причинил вреда, внушили мне, но он убил мою мать.
Индустриальная Революция напоследок придумала Пятилетки и, допускаю, не больше чем неискренние словоизлияния о нетворческих видах деятельности. Мое врожденное отвращение к подобной деятельности в стране работящих скоттов подтолкнула меня, вопреки моей воле, к лицемерию. Моё итальянское прошлое, имя моего великого соотечественника Макиавелли в шотландском контексте употреблялось исключительно как оскорбительный эпитет, сделало ношение маски неизбежным. Потом я с удовольствием цитировал про себя Стивена Дедала: «молчание, изгнание, коварство»[55], но при этом возможны были лишь молчание и коварство. Тем временем я расчёсывал мамины волосы, чтоб они были красивые, а она сбивала себе ноги, носясь на побегушках. Ближе всего мне удавалось подходить к ней по вечерам, когда я её причёсывал. Один на один с ней на кухне я ставил стул на ящик позади неё и расчёсывал ей волосы, пока они не начинали мягко блестеть полированной медью. Я не помню маму молодой и, как мне говорили, красивой, и, бывало, проведя ладонью по её волосам, я здорово злился, что не могу быть ребёнком юной и прекрасной матери.
Всякий раз, всматриваясь в нашу нищету, я думал, как она окружала меня, ставила на краю потока, который не пересечь, а на противоположной стороне находились избранные счастливцы, существующие в изысканной роскоши, и я казался себе палаткой, удерживаемой клиньями на сильном ветру. Проповеди о святости труда, а их часто читали, были мне неприятны. Я думал о маминых руках, о её несчастном согбенном теле и её безграничном восхищении высшим символом того класса, попасть в который мечтали все мои знакомые, класса, который не работает. Класса, презрения которого страшился отец, поскольку именно так, а не иначе относился к деньгам, поскольку их у него не было, поскольку каждый шиллинг ему приходилось чуть ли не выклянчивать; и он даже был вынужден отнести в ломбард ложки, врученные матери мистером Питчимуту на Рождество в подарок за —? — за то, что она сумела перебороть шок от того, что он ест сырые яйца прямо из скорлупы, от его жареных сардин, более того, расчета, что она будет эти сардины ему готовить, за то, что впустила его, черного, как черное пальто, в свой дом и, представляя детям, назвала «сэр», и мы, ее дети, не раздумывая, последовали ее примеру учтивости. По отношению к непонятным чернокожим. «Думаю, в следующий раз мы возьмем желтого постояльца», — сказала мать и, невзирая на папины возражения, продолжала эксперименты с жильцами. Теперь я спрашиваю себя, когда на меня нахлынули воспоминания о разнообразных возможностях прошлых лет, не связано ли это как-то с тем, что папа намертво окопался в ванной против всех к нам приходящих, и белых, и черных, и желтых. Отец, итальянский музыкант, потеряв работу, объявил холодную войну, не более (возможно, не менее) идиотскую, чем та настоящая холодная война, тянувшаяся с той поры, как меня впервые просветили о человеческом свойстве сбиваться в воинские группы. Помню один семилетний перерыв, когда группировки не занимались холодной войной, период, в который «моя» группировка была на войне. И за стенами отцовского дома, складывалось впечатление, вся юриспруденция находится в руках именно неработающего класса. Да, все больше и больше людей из этого класса начинали вкалывать, даже еще до Второй Мировой, и многие верили, что труд облагораживает, одновременно, не проводя фактического различия между механической и творческой работой.
— Мамочка, почему работать это хорошо?
— Не хорошо все время играть, Джо.
— А почему нет, мамочка? — желая, пока я расчёсывал её ломкие золотисто-седые волосы, чтоб она могла всё время проводить в игре — начиная с этого момента. — Я не люблю работать.
— Ну, конечно, любишь, Джо.
— Нет, не люблю. Терпеть не могу. Не хочу ходить в школу. Я бы не ходил, только у тебя будут из-за меня неприятности.
— Ходить придётся, Джо. Как начнёшь учиться, сразу полюбишь школу. А идти не хочешь, потому что надо рано вставать.
— Это тоже. Вообще-то я её терпеть не могу. Я ненавижу школу, мамочка.
— В школе ты узнаёшь много интересного, Джо.
— Мам, а зачем папа продает чайные ложки? По-твоему, это не повод с ним развестись?
— Нет, за это я с ним не буду разводиться, Джо, — а иногда она заходилась в рыданиях и говорила: — Не был бы он таким толстокожим хамом! Оставил бы меня в покое! Ушел бы и оставил меня в покое!
— Ой, мам, только ты меня ведь не бросишь? Ты же ведь правда меня не бросишь и не оставишь одного, мамочка?
— Нет, Джо! Не говори глупости, милый! Ничего страшного… честно! Мне просто надо было выплакаться! Ох, Джо…
— Мамочка, я никогда тебя не брошу! Клянусь! Всегда буду с тобой!
— Однажды ты вырастешь и станешь мужчиной, — проговорила она, тесно прижимая меня к себе.
Попозже я переспросил:
— Ты ведь по-настоящему не хочешь, чтобы папа от нас ушел и не вернулся?
— Нет, Джо. Я уже успокоилась. Иди спать, как хороший мальчик. За меня не беспокойся. Я буду здесь недалеко, на кухне.
Зашел отец.
— Пойду, прогуляюсь, — объявил он. Это звучало как ультиматум.
— Ты вчера прогуливался, Луис, — ответила мать. — Мне нечего тебе дать.
— Я и не просил, разве не так?
— Я вчера вечером дала тебе два шиллинга.
— Не нужны мне твои чертовы деньги!
— Держи себя в руках, Луис!
— Я, чёрт подери, держу себя в руках! Я не прошу у тебя, чёрт подери, денег! У нас, чёрт подери, вечно денег нет, потому что ты, чёрт подери, вечно над ними трясешься, черт подери этих постояльцев! Питчимуту со своими чертовыми жареными сардинами, этот инвалид чертов в голубой комнате! Ни секунды нельзя в ванной спокойно посидеть, весь день, черт их подери, только и таскаются!
— Луис, прекрати! Прекрати немедленно! Иди, если тебе так надо, только не начинай все по сотому разу!
— Вечно ты их защищаешь! Они же нам весь дом в чёртов свинарник превратят! Тебе плевать! Все им, что хотят, черт подери, позволяешь! Ладно, но не в этом доме! Не в моем, черт подери, доме! Я эту чёртову кодлу пошлю куда подальше!
— Не пошлешь, Луис, не пошлешь.
— Ну и продолжай с ними, чёрт подери, валандаться! В туалете всё сиденье в порошке! И ещё своими чёртовыми грязными ногами по ковру! Видела, чёрт подери, во что они превратили ковёр в коридоре? Не могут вытирать свои чёртовы ноги!
Вот тут-то всё и начинается. Пробное обустройство моря неоднозначного опыта, предварительная дамба, вступительная речь.
Подходя к концу, мне не следует оценивать, насколько доведено до конца. В плане искусства и литературы? Мне случается порой натыкаться в книгах на эти понятия, но у них нет ничего общего с той интимностью, с какой я работаю, раскрываю, прячу. Лишь в конце я всё ещё продолжаю сидеть здесь, где сидел, записывая, с чувством, что даже не начинал говорить то, что имел в виду, по всей видимости, сохраняя ум и трезвую память, и с ощущением собственной свободы и ответственности. Более-менее отрезанный от всего, каким я был до сего момента, намереваясь, едва допишу этот параграф, пойти в соседнюю комнату и вмазаться. Чуть позднее я позвоню тем, кто любезно изъявил готовность опубликовать мой документ, и сообщу им, что он теперь уже готов, или настолько готов, насколько это вообще возможно, и удивлюсь своему вздоху облегчения, как я однажды удивил Мойру этим чувством облегчения однажды на Новый год, снова узнавая, что ничто не заканчивается, и уж точно не это.
Нью-Йорк, Август 1959.
notes
Примечания
1
(фр.) человек бунтующий
2
Отсылка к Грегору Менделю (1822–1884 гг.) — австрийскому ботанику и монаху, чьи теории наследственности заложили фундамент современной генетики.