Книга воздуха и теней
Шрифт:
— Может, у них на этой почве развилась паранойя? — высказался Крозетти. — Может, они думали, что люди, за которыми они следят, тоже могут вскрывать почту.
Клим затряс головой, отчего белый гребешок его волос смешно закачался.
— Не думаю, что такое возможно. Шпионы пишут тайные сообщения, а не расшифровывают их. Шифры, коды — все это придумывают правительства, когда опасаются, что другие правительства могут прочесть послания. Тот шифр, что у нас здесь… его же трудно использовать, верно? Каждое письмо зашифровывалось вручную с помощью ключа, создать который — трудоемкая работа. Почему просто не написать в открытую и не вручить королевскому посланцу?
— Я знаю почему, — после повисшей над столом недоуменной паузы сказала Мэри Пег.
Мужчины посмотрели на нее: старший — с восхищением, молодой — с сомнением.
— Почему? —
— Потому что они работали не на правительство. Они интриговали против короля и его политики. Вспомните, что пишет Брейсгедл о католическом браке для принца и о том, как они собираются восстановить короля Иакова против католиков еще больше, чем он уже против них настроен. Я думаю, в этом смысл всего. Они хотели одним ударом уничтожить театр и дискредитировать прокатолическую политику. Им ни в коем случае нельзя было допустить, чтобы партия или администрация короля узнали, что они затевают. Поэтому и пришлось применить такой сложный шифр.
После недолгого обсуждения все сошлись на том, что такая интерпретация разумна. В особенности щедро выражал восхищение Клим. Мэри Пег скромно сослалась на свое ирландское воспитание: оно научило ее ожидать от англичан неискренности и вероломства. Крозетти тоже впечатлился, но не удивился, поскольку, что ни говори, эта женщина его вырастила; но ему было приятно видеть восторг тайного соглядатая, прошедшего обучение в КГБ. На этой стадии большой кувшин калифорнийского красного, в начале вечера почти полный, практически опустел. Все прилично набрались, и разговор снова вернулся к фильмам. Клим рассказал кое-какие анекдоты про Кесьлевского, снабдив Крозетти неиссякаемым запасом остроумия для разговоров в салунах, после чего тот спросил, что Клим думает о Полански. Клим засопел, задумчиво теребя кончик носа, а потом ответил:
— Мне он не нравится. Я не сторонник нигилизма, как бы талантливо это ни было сделано.
— Вам не кажется, что это немного резковато? Раньше вы говорили, что, по-вашему, Занусси слишком религиозен. Дело не в том, много религиозности или мало. Он великий кинорежиссер. Он умеет рассказать на экране историю, где есть и живые характеры, и темп, и настроение. Это все равно что сказать: «Если мне нравится "Ребенок Розмари", то я на стороне дьявола».
— А разве это не так?
Крозетти был готов разразиться речью на тему чистой эстетики кино, но подобный ответ на чисто риторический, по его мнению, вопрос остановил его. Он посмотрел на Клима, не понимая, серьезно тот говорит или нет, и прочел в светло-голубых глазах собеседника, что тот серьезен, как сама судьба.
— Если фильм или любое искусство не имеет определенной моральной основы, можно с тем же успехом смотреть на переплетение узоров или на случайные сцены. Я не рассуждаю сейчас о том, что такое моральная основа, просто говорю, что она должна быть. Языческий гедонизм, к примеру, вполне приемлемая моральная основа для произведения искусства. То же и в Голливуде. Семейное счастье. Романтика. Это не должна быть… как сказать? Где злодеи всегда умирают, а герой соединяется с девушкой…
— Мелодрама?
— Вот именно. Но это и не должно быть ничто. Не рассказ о том, что дьявол смеется над нами, или не только это.
— Почему? А если вы видите мир таким?
— Потому что тогда искусство задыхается. Дьявол не дает нам ничего, только берет и берет. Послушайте: в Европе прошлого столетия мы решили, что больше не поклоняемся Богу, а поклоняемся нации, расе, истории, рабочему классу — да чему пожелаете. И в результате все рухнуло. Или, как они говорят (я имею в виду, художники говорят): давайте не верить ни во что, кроме искусства. Да, давайте не верить, вера слишком мучительна, она может предать нас. А искусство мы понимаем, мы ему доверяем, так давайте верить, по крайней мере, в него. Но и оно предает. И оно безблагодатно для жизни.
— Что вы имеете в виду?
Клим повернулся к Мэри Пег с улыбкой, совершенно преобразившей его лицо: проступил еле различимый образ того человека, каким он был, когда знал Кесьлевского.
— Я не ожидал, что разговор зайдет о таких вещах. Нам бы сидеть в задымленном варшавском кафе.
— Я поджарю тосты и постараюсь сжечь их, — сказала Мэри Пег. — Но все-таки, что вы имели в виду?
— Ну… этот Полански. У него была ужасная жизнь. Он родился не в свое время. Он еврей, его родители погибли в лагерях смерти, он рос
Крозетти задумался над услышанным, но ненадолго. Он был американцем, хотел снимать кинофильмы и продавать их, он чувствовал себя не более чем туристом в этой мрачной стране. Страдание, нигилизм, смех дьявола — все, о чем снял кино Полански, было необходимой приправой, типа майорана. Но из приправы, как известно, никто не делает еду. Поляки вызывали восхищение своим чисто поверхностным мастерством: то, как освещаются лица, то, как камера «наезжает» на героя.
После паузы Крозетти спросил:
— Ну, может, хотите посмотреть что-нибудь?
— Только не «Чайнатаун»! — воскликнула Мэри Пег.
— Нет. Мы будем смотреть моральное кино, — ответил ее сын. — Устроим фестиваль Джона Уэйна. [68]
Так они и сделали. У Крозетти было около пятисот DVD и несколько сот видеопленок. Начали с «Дилижанса», потом перешли к самым ярким достижениям Херцога. Однако Мэри Пег вскоре скисла и заснула, уронив голову на плечо Климу. Когда фильм закончился, они перенесли Мэри Пег на кушетку, накрыли ее одеялом, выключили телевизор и вернулись на кухню. Это был первый случай на памяти Крозетти, когда его мать пропустила «Сегодня вечером». Это обрадовало его — словно Мэри Пег выиграла приз.
68
Джон Уэйн (1907–1979) — американский киноактер, ставший знаменитым после того, как в 1939 году сыграл главную роль в фильме Джона Форда «Дилижанс». (Прим. ред.)
— Я, пожалуй, тоже лягу, — сказал Клим. — Спасибо за интересный вечер. Признаюсь, мне всегда нравились ковбойские фильмы. Они действуют на меня успокаивающе — как колыбельная в детстве. Скажите, что вы собираетесь делать с этим шифром?
Неожиданная смена темы разговора заставила Крозетти вздрогнуть; припомнилось, как отец называл это старым полицейским трюком, имевшим целью вывести подозреваемого из равновесия.
— Понятия не имею. Вы же сказали, что взломать его нельзя.
— Да, но… ваша мать рассказала мне всю историю, насколько сама в курсе, поэтому мне известно, что один человек уже мертв. Теперь задумайтесь вот о чем: люди, убившие профессора, не знают, что шифрованные письма прочесть нельзя. Давайте предположим, что у них есть письмо Брейсгедла или его копия, где упоминается о других зашифрованных письмах. Этих последних у них нет, а они, наверно, захотят получить их. Я уверен, что им удалось выбить ваше имя из уст несчастного профессора. И еще молодая леди, которая была с вами, когда вы нашли их: ведь она точно знает, что шифрованные письма существуют. Она уже исчезла, и ее письмо кажется вам подозрительным, что вполне объяснимо: кто-то другой мог написать письмо или заставить ее написать его, а потом бросить в почтовый ящик. Возможно, девушка сейчас на соседней улице. Или тоже мертва.