Книга встреч
Шрифт:
Для меня несомненно, что на момент гибели Есенин переживал творческий взлёт, — его поэзия выходила на новый, более высокий уровень. Именно в такие минуты душа художника наиболее уязвима, и, чувствуя это, заинтересованные лица начинают охоту. На взлёте был убит Пушкин и Лермонтов, на взлёте был убит Маяковский, у которого только перед смертью поэзия стала насыщаться мудростью и спокойной силой… Так и с Есениным… Не наша задача расследовать: кто убил, за что именно, по чьему приказанию… Просто подумайте, просто представьте, чего лишилась Россия… Быть может, именно этого духовного заряда, который Есенин унёс с собой, нам не хватило в 90-е. Скорее всего — именно так и было. Теперь, разумеется, приходится принимать вещи такими, как они есть, — прошлое не переделать. Но может быть, стоит внимательнее присмотреться к настоящему?
Недавно скончалась поэтесса Надежда Полякова… Как хорошо, что мне сейчас не нужно придумывать интервью с ней! — с Надеждой Михайловной я успел поговорить при жизни…
17. ПОДПЕВАЯ
— Принято считать, что поэзия — это дело молодое, что лучшие стихи пишут в юности… — говорю я знаменитой петербургской поэтессе Надежде Поляковой. А Надежде Михайловне — уже за восемьдесят, а у неё за плечами война и трудные молодые годы… А строки её — острые, живые, глубоко вонзающиеся в сердце, — в них нет ни душевной усталости, ни дряблости, ни равнодушия. Душа поэта растёт всю жизнь, как сосна в поле, и, как сосна, — никогда не облетает. Но я говорю Надежде Михайловне — С годами живость восприятия, наверное, теряется, на место вдохновения приходит равнодушный автоматизм, — не то что в юности…
— Ах-ах-ах! — юность!.. «Играй, Адель, не знай печали!..» Играй, играй… В молодости мы играем в поэзию, играем в любовь, играем в жизнь… Потом становится не до игрушек. А потом наступает старость — и мы осмысляем пережитое, и стихи опять рождаются… И многие, очень многие поэты, чем ближе к старости, тем писали лучше — Тютчев, Фет… Даже и Пушкин, хоть Пушкин и не Бог весть в каком зрелом возрасте погиб, — но и на него прожитые годы влияли благотворно. А то, что я сейчас пишу, мне нравится — мне всегда нравятся только последние мои стихи; и я совершенно счастлива. Да, я совершенно счастлива…
— А всё-таки, в ваших стихах звучит порой какая-то обида на Господа Бога… Или мне показалось?
— Это показалось… Человек, конечно, страдает, но за это, говорят, его Господь и любит… Чем больше страданий, тем больше любви. А обиды нет у меня. Потому что на Бога нельзя обижаться. Это бессмысленно. Если где-то в стихах что-то и проглядывает, то это потому, вероятно, что моя жизнь была трудна… Столько всего пережито! На десятерых женщин хватит. Иногда думаю: «Господи, за что?!» Я выросла при живых родителях, но завидовала детям, которые росли в детском доме: ходила голодная, босая, раздетая, спать негде… Почему я не стала ни воровкой, ни проституткой? — сама удивляюсь. Как-то, видно, не тянуло к этому. Давнее дело, чего теперь вспоминать…
— А как же ваше стихотворение «Ангельское пение»? Там совсем другой настрой:
Я бродила в полях, пропадала в сосновых лесах, Где сверкающий луч чередуется с влажною тенью. И однажды услышала тихий хор в небесах, Тихий ангельский хор — непонятное, странное пенье. И в душе моей детской забрезжил таинственный свет, Свет любви и надежды. Пока это пение длилось, Показалось, что в мире ничего, кроме радости, нет, Моё детское тело в тот миг обрело легкокрылость. Я не знаю — что было? Был слух тишиной обострён, Или детской фантазии звуков земных не хватало? Только ангельский хор показался началом времён, И как будто душа на таинственный зов улетала.— А такой случай со мной действительно был: в чистом поле я услышала какое-то чудесное пение… У нас не было радио, до ближайшей деревни — очень далеко… Я стояла в изумлении и слушала… Несколько минут длилось…
— Это сколько же вам было лет?
— Лет пять-шесть. Я стояла, раскрыв рот, и не понимала, что происходит.
— В таком возрасте, наверное, можно на самом деле услышать ангелов…
— Да. Потому что — одна, и тишина, и лес, и поле, и какая-то внутренняя сосредоточенность, душевная легкокрылость… Были светлые моменты. Мы жили тогда на маленьком, в три домика, хуторке в Новгородской области… Часовенка стояла рядом, была и церковь, был батюшка — отец Николай, и я думала, что он любит меня больше всех прихожан… «Почему?» — удивлялась мама. «А потому, что он, когда причастие даёт, то всем понемножку, а мне — с горкой!» Мама смеялась… «Мама любила церковное пенье, но не было больше церквей. Молясь, опускалась она на колени. Я рядом вставала с ней…» — и так далее… «От бедной мамы осталось наследство — «Богородице» и «Отче наш» … Потом часовню загадили, расписали похабщиной и всё кончилось… А потом и война пришла.
— Ведь многие ветераны вспоминают войну без горечи, даже с некоторым сожалением — всё же это была их молодость, лучшие годы… А вы пишете, что для вас и День победы был печальным днем, полным одиночества и покинутости…
— Победу я встречала в Двинском райкоме комсомола. Все сидели у радиоприёмника, ждали сообщения… Вот, сообщили… Ребята выскочили на улицу, начали палить в воздух, кричать от радости. Я тоже выбежала со всеми вместе, а потом испугалась: как бы шальная пуля при таком салюте не задела. Вернулась в помещение, села и заплакала. А как иначе? Мне было некуда возвращаться с войны. У меня не было дома.
— Вы сами какой период творчества своего считаете наиболее удачным?
— Никакой. Все одинаковы. Всегда поздние стихи больше нравятся, чем ранние. Другое дело, что с 1946 по 1953 год после доклада Жданова, я не писала совсем. Я просто себе запретила писать и рифмовать. В голове что-то кружилось, но я не записывала.
— Вы так испугались?
— Не испугалась. Просто поняла: всё, что я писала в молодые годы напечатано быть не может и никому это не нужно. Смирилась. Потом, зимой 1954 года, я написала поэму «Катерина», и она сразу прошла в «Неве». И в конце 1955 года вышла первая книжка моих стихов. И вот теперь у меня стопочка — 27 книг. Я пишу. Я всё время пишу. Есть у меня и книжка прозы — там семь рассказов на сюжеты из Ветхого Завета… Я считаю, что эта проза хорошая, изящная, не дамская. Дамской прозы я не пишу и даже читать её не могу. Что там? — Маша забеременела от Яши, а Яша ушёл к другой, но пришёл Ваня… Это всё чушь, и я этим не занимаюсь. Я не отношу себя ни к женской поэзии, ни к женской прозе, хотя кто-то сказал: «Когда курица начинает петь петухом, она уже яиц не кладёт. Тогда хозяйка отрубает ей голову — и в суп». Я не хочу писать, как мужчины, и в то же время у меня нет женской слащавости.
— Кто из современных поэтов вам нравится? Вы же многих знали — в том числе и тех, которые сейчас считаются гениями… Бродского, например…
— Я, честно говоря, никого не люблю. А Бродский… Бродский ведь не с первого представления получил Нобелевскую: чуть ли не восемь представлений было, пока наконец удалось. Он человек несомненно одарённый, его стихи я могу сравнить с симфонической музыкой. У меня рядом с кроватью полка, на которой стоят стихи, которые мне нужны, которые нравятся. И Бродского томик там стоит. Но нельзя сказать, что я упиваюсь Бродским. Я не однажды слышала его выступления, раз даже сама вместе с ним выступала. Неприятное впечатление. Он на сцене — как еврей на молитве: раскачивался с закрытыми глазами, бубнил, прикрывал лицо ладонью. Но публику это завораживало. А вообще-то, я люблю слушать чтение поэтов. Артист, когда читает, — он преподносит зрителям самого себя, а поэт — он гундосит косноязычно, но стих в таком чтении слышен лучше. Сейчас очень модно читать стихи в сопровождении всевозможных эстрадных номеров: чтобы там и музыка играла, и песни звучали, и танцы живота исполнялись. Так поэзии не услышишь. Но, разумеется, для того чтобы по-настоящему слышать поэзию, надо иметь голову и душу. Надо вникнуть в строчки. Да нужно, чтобы было и то, во что вникать. А если в строчках пустота? Как ведь пишут сейчас? (импоровизирует) — «Я любила, ты любил. Я ждала, а ты забыл. Я дала тебе платок, чтобы ты сморкаться мог. Ты его в карман засунул и рванулся за порог». И такие стихи поются каждый день с утра до вечера этими хриплыми бардами. Слово придумали — «барды»! Боже мой, чего только они не лепечут, чего они не хрипят, чего они не воют! Вот и Высоцкий… Что Высоцкий? У меня были строчки, что он, мол, «понравиться сумел тюрьмам и аптекам и охотно песни пел дорогим генсекам». Он хрипел изо всех окон, изо всех дверей — и после этого говорят: «Ах, его травили!.. Ах, его зажимали!» Если бы его травили, Брежнев и Хрущёв не приглашали бы его к себе на пирушки. Опять же и папа его… Папа его был не простой человек… Но этой темы не буду касаться. Высоцкий сейчас — неприкосновенный, его трогать нельзя. Ну, пусть… Читала я — и что? Большой поэзии нет. И когда после его смерти выступал Окуджава, он тоже сказал, что Высоцкий — не поэт. Тогда на Окуджаву тоже накинулись… Почему его ценят? Потому что сейчас время такое — графоманское. Расплодились графоманы, очень много графоманов! Сотни. Тысячи. Пишут все: от 15-летнего школьника до 90-летнего старика. Все, кто хоть раз срифмовал поздравление на день рождения тёще, всерьёз считают себя поэтами. Раньше графоман был штучным изделием, он приходил в редакцию, и все с ним раскланивались: «Это наш графоман идёт!» А теперь все пишут. И все печатаются. Но это не значит, что в России много поэзии.
— А прежде была?..
— За 80 лет Советской власти, как бы к ней ни относились, в стране рождались очень большие поэты, которые полностью забыты. Их даже не хотят упоминать. Недавно, например, отмечали 90 лет со дня рождения Михаила Александровича Дудина. В своё время он был лицом Ленинграда: большой человек и большой поэт. Говорят, по телевидению его вспоминали, но как-то вяленько, вяленько… А в Ленинграде и вовсе — как будто не было такого поэта. Это — несправедливость. И не знаю: когда-нибудь эта несправедливость исчезнет ли?