Книги моей судьбы: воспоминания ровесницы ХХв.
Шрифт:
17-го февраля. 3 часа дня
Сейчас у нас география. Объясняется что-то про земледелие, скотоводство и т. п. чушь. Как терпеть я не могу географию! Вчера я ничего не могла написать здесь потому, что попросила Таню Акимову написать мне что-нибудь здесь, а она мне за тем же уроком не отдала, а я потом забыла. Я ужасно боялась, чтобы она не прочла, но она говорит честное слово, что не читала, и я ей верю. Ведь она не читала, мамочка и папочка? Да, я хочу проколоть уши, стоит???
19-го февраля 1917 г. 10 час. вечера
Милые папочка и мамочка! Напишу Вам, как я провела сегодня день. Встала, как всегда, в 8 ч. Убрала, играла на рояле и
Это были последние записи в саратовский дореволюционный дневник. Вернулась к нему, как я уже писала, через 5 лет, в 1923 году, когда жила уже в Москве, была директором Неофилологической библиотеки и была влюблена в своего будущего мужа Василия Николаевича.
10 мая 1923 г.
Прошло пять лет, случайно попалась мне эта тетрадь… прочла… и стало стыдно… больше было души, больше было внимания к Вам, мои милые, хорошие папочка и мамочка. Не знаю, в конце концов, довольны ли Вы мной? Прошло столько времени, на ноги я встала уже давно, много перенесла и горестей и радостей, стала совсем иной. Потеряно много… холодная какая-то. Не могу чувствовать, как чувствовала когда-то. Ловлю себя на мыслях, что надо думать, когда пишу в дневнике, ведь вдруг кто-либо прочтет, а тогда писалось все как было на душе. Грустно и больно. Проходит и юность, а я все одна, одна. А все же, если бы Вы были, очень м.б., было бы иначе. Не молюсь я больше, не думаю о чем-то высоком? Рассудок взял свое, а на душе стало холоднее. Хотя я редко помню дни, когда мне было бы хорошо, хорошо…
Мне очень хотелось бы писать здесь почаще, быть с Вами — я помню мои первые думы по отношению к Вам. И я люблю Вас. Как-то на днях я наткнулась на некоторые письма Ваши друг к другу. И осудила Вас по-своему, конечно, во многом Вы виноваты… Пишу и все мысли отклоняются — хуже, хуже стала я. Не стало той простоты, даже непосредственности.
Милые мои, я, кажется, люблю. Но не дают мне любить. И почему меня так боятся?
Иду спать, теперь буду возвращаться чаще к моему милому, дорогому дневнику. Как смешно, ведь не раз за эти пять лет я называла это сентиментальностью, детством и т. д., а теперь… что же это было в конце концов?
Покойной ночи, как когда-то пять лет тому назад?
На этом записи в дневнике закончились, и я больше дневников не вела. Было небольшое исключение, когда в начале мая 1945 года, попав в горевший еще Берлин, я в течение очень короткого времени вела дневник.
А тогда, в 1917 году, я продолжала учиться в Первой саратовской женской гимназии за казенный счет, поскольку мама там преподавала. На учебу не хватало времени: работа на Высших курсах, ведение домашнего хозяйства и хозяйства Высших курсов, военная обстановка. Но, несмотря на нехватку времени, в тот выпускной год училась серьезно.
Дома у тети была тяжелая атмосфера. Лёля ругалась с матерью, иногда защищала меня от ее плохого отношения ко мне. Часто мне хотелось сделать что-нибудь "тетке", как я ее называла, назло. У меня появилось сознание своей силы, я стала отвечать ей так же грубо, тем более что пример Лёли был налицо. Она, тринадцатилетняя девочка, накричит на мать, и мать приутихнет.
Февральская революция не прошла даром для моих с тетей отношений: тетя стала сдержаннее и лучше стала ко мне относиться, а я, наоборот, почувствовала себя крепче и в один прекрасный день в июне 1917 года сбежала к своей подруге Мусе Минкевич. Их семья меня приняла радушно. Но через пару дней в квартиру Минкевичей пришел милиционер (в то время уже появилась милиция вместо полиции), вызвал отца Муси Василия Петровича и приказал ему вернуть меня к тетке. Василий Петрович, человек мягкий и слабохарактерный, не захотел ссориться с милицией, и мне пришлось вернуться домой. После моего бегства тетя почувствовала все же свою неправоту и стала обращаться со мной как со взрослой, даже советовалась по делам Высших курсов и методам обучения.
Окончила гимназию я с серебряной медалью и поступила осенью 1917 года в 9-й класс для того, чтобы получить аттестат зрелости. Восьмиклассное образование давало право быть домашней учительницей, а девятиклассное образование — право поступления в высшее учебное заведение. Учиться в 9-м классе было трудно, впервые овладевала латинским языком, да и пробелы в знаниях старших классов давали себя знать. Занималась я спустя рукава, так как была "ответственным" работником на Высших курсах: на мне был секретариат, касса, бухгалтерия, библиотека и частые замены тетки в группах французского языка — у меня просто не оставалось времени на учебу. Кроме того, фактически и все хозяйство дома тоже было на мне. Лёля помогала мало.
Лето 1917 года мы с Лёлей провели на даче под Саратовом. Было весело, появились мальчики, часто мы с Лёлей оставались одни, что доставляло нам большое удовольствие.
В Саратове появилось много военных в длинных до пят шинелях, и некоторые ходили с саблей, которая волочилась по земле. Девочки были от них в восторге. Я была от этого далека. Далека была также и от компании девочек, увлекающихся поэзией. В эти годы в Саратов приезжали Константин Бальмонт, Игорь Северянин, кажется, Осип Мандельштам, жил в Саратове Михаил Зенкевич. Мои подруги бегали на вечера поэтов и близко были с ними знакомы. Я тоже была как-то на одном из вечеров поэзии, но почувствовала, что это не моя стихия и их стихи до меня не доходят.
Тетины Высшие курсы иностранных языков были в расцвете. Масса желающих изучать иностранные языки заполняла классы. Тетя сняла помещение Саратовской мужской гимназии на вечернее время. Успех был огромный. Ко мне отношение улучшилось. Уже не приходилось скрываться, посещая концерты, — тетя разрешила, лишь бы все ее желания были выполнены.
Но в городе чувствовалась тревога. Я боялась одна расклеивать афиши Высших курсов, и мне помогал кое-кто попроще из моих подружек. Политические афиши висели на всех стенах: за Государственную Думу, против нее, против большевиков, за партию кадетов, за партию эсеров и пр. Впервые я услышала имя "Ленин", но по-настоящему не знала, кто он. Уже говорили, что в Петрограде и Москве неспокойно, но Саратов еще не знал, в чем дело. В один из последних октябрьских дней тетка послала меня за прачкой. Дорога была длинная, поиски долгими, и когда я возвращалась, то была поражена безлюдностью центра города, где всегда по Немецкой улице вечером прогуливалась молодежь. Неожиданно появился извозчик с пассажиром, а за ним гнался другой экипаж, из которого стреляли в седока первого. Конечно, я испугалась, кто-то схватил меня и втащил в парадное. Когда выстрелы уже не были слышны, я побежала домой. Лёля была одна, стояла у окна, поджидая мать и меня. Мы еще долго вместе наблюдали за улицей: доносились отдельные выкрики прохожих, слышна была стрельба. Волновались за тетю. Когда она пришла, то сказала почти с радостью, что совершается революция и большевики берут власть. Мы с Лёлей стали доказывать, что это ужасно, но она стояла на своем. Вечером к нам стали ломиться какие-то люди с черного хода, который был наглухо заперт. Когда они ушли, тетка схватила несколько хороших вещей и отнесла их дворнику в подарок Все обошлось. Так в Саратове произошла Октябрьская революция.