Кнут
Шрифт:
— Спасибо, что наконец пожаловал, — проговорил он высоким фальцетом, что было признаком возбуждения. — Спасибо за твое измывательство. Конечно, я уж давно привык к такому обращенью с собою, но тут оно перешло все границы.
— Отказываюсь тебя понимать, — Дьяков картинно развел руками. — Дела обстоят не худшим образом. Все развивается нормально.
— Нормально? — взвизгнул Подколзин. — Нормально?! Замуровать в четырех стенах ни в чем не повинного человека, навязать ему арестантский режим — это, по-твоему, нормально?
— Я повторяю:
— Без лиц, без людей, без впечатлений, почти без воздуха и — терпеть?
— Будут тебе и люди, и лица. Еще вздохнешь о былой неприметности. Имя твое у всех на устах. Наделал ты шуму своим «Кнутом».
— Каким кнутом?
— Странный вопрос. Ты первый, кто мне его задает. И этот первый — автор «Кнута».
— Я — автор?
— Да, «Кнут» — твоя Главная Книга. Твоя, Подколзин, Нагорная Проповедь. Ты просто открыл глаза населению.
— Я не писал никакого «Кнута»! — воскликнул потрясенный Подколзин.
— И слава богу. Оно и к лучшему.
— Так как же они его прочли?
— И сам не пойму, — признался Дьяков. — Прочли мерзавцы. И ведь известно, что ты ее не выпускаешь из дома. Люди анафемски предприимчивы. И энергичны. Сама Ниагара — стакан воды перед их энергией. По слухам, ты допустил промашку. Один экземпляр куда-то уплыл. Теперь его передают из рук в руки. На час или два, по большому секрету. Видимо, ты кому-то доверился. Наказанное простодушие гения.
— Ты потешаешься надо мной! — с цыганским надрывом крикнул Подколзин.
— Что за мнительность? — возмутился Дьяков. — С чего бы мне над тобой потешаться? Пойми, существует клуб посвященных, этакий орден эзотериков, и из него по доброй воле никто себя сам не исключит. Труд, существующий только в рукописи, гуляющий против желания автора, доступен для чтения людям избранным. Стало быть, его должен прочесть каждый, кто таковым является.
Неожиданно для себя самого он почувствовал странное воодушевление. Урчащий баритон загремел, в нем обнаружилась некая страстность.
— Подколзин, тебе предстоит убедиться в безмерном могуществе анонима. Все, что известно, постигнуто, познано, освоено зрением и слухом, не говоря уже об осязании, все, к чему мы притерпелись, принюхались, — не вызывает ответной дрожи. Подколзин, соперничать с анонимом может одна лишь верховная власть, но ведь и она, по большому счету, и анонимна и непознаваема — мы ей больше приписываем, чем знаем.
— Так что же, общественное мнение — какая-то фикция?
— Отнюдь. Оно, безусловно, существует и делает ставку на тебя.
— Но это же вздор! — взорвался Подколзин. — Положим, десяток человек с тобой обменялись двумя-тремя фразами. При чем тут общественное мнение?
— Десять человек даже много, — Дьяков был ангельски терпелив. — Хватит одной Клары Васильевны. Все дело в том, что оное мнение обладает способностью к самовоспроизводству
— Тебе ль поминать Христа, Антихрист?
— Я вижу, ты опять за свое, — Дьяков покачал головой. — Кому же еще, если не мне? Коли ты прав, мы с ним неразлучны.
Черный клок победоносно взлетел. Подколзин привычно почувствовал робость. Не глядя на Дьякова, он спросил:
— Зачем тебе было давать название?
— Неназванное не существует. Первый закон вербализации, — назидательно произнес Яков Дьяков.
— Кто же открыл этот закон?
— По всей вероятности, Всевышний. Когда назвал человека Адамом.
— А есть и второй закон?
— Есть и второй, — с готовностью отозвался Дьяков. — Названное отнюдь не обязано представлять доказательства существования.
После долгой паузы Подколзин спросил:
— Но почему моему труду ты дал такое странное имя?
Яков Дьяков не согласился:
— Имя отличное. В нем есть все. Краткость. Вызов. Загадка. Провокативность.
— Ты сделал из меня самозванца…
— А хоть бы и так, — ухмыльнулся Дьяков. — Слово для родины неслучайное. Сопровождает всю нашу историю. Фундаментально и судьбоносно. Я уж не говорю о том, что наша словесность в него привнесла некую мистику и поэзию.
— Побойся Бога, — вздохнул Подколзин. — Есть для тебя какая-то разница между историей и авантюрой?
— Весьма относительная. И кстати, когда затеваешь авантюру, требуется крупный помол. Ну а теперь отскреби щетину и причешись по-человечески. Взглянул бы хоть раз на свою башню. Напоминает сеновал, на котором занимались любовью. Уж приведи себя в благообразие. Сегодня я вывожу тебя в свет.
Взволнованно бреясь, Подколзин спросил:
— Куда ж мы идем?
— В популярный театр. Причем на премьеру новейшей пьесы, которая занимает умы. Нам дали два места в ложе дирекции.
— Однако, как тебя уважают! — завистливо восхитился Подколзин.
— Нет спора, нет спора, — сказал Яков Дьяков. — К тому ж я сказал, что приду с тобой.
— Издеваешься, — простонал Подколзин.
— Георгий, это становится скучно. Ты можешь придумать что-нибудь новенькое? Забудь, кем ты был, и помни, кем стал.
— А что ты задумал? — спросил Подколзин.
— Хочу подразнить тобою столицу.
Подколзин взглянул на него с подозрением:
— Что ты вкладываешь в этот глагол?