Княгиня
Шрифт:
Сделав над собой огромное усилие, будто все ее члены налились свинцом, Кларисса уселась на диване. Из водопада мыслей в сознании все отчетливее зазвучала одна, подлая и беспощадная, вызывавшая у Клариссы ненависть к себе и все же простая и ясная настолько, что не внять ей было нельзя: если все это неправда, ужасающее недоразумение, заблуждение, ошибочность доводов — чем в таком случае угрожал монах? Что за тайна связывает его с донной Олимпией? И с какой стати кузина одаривает его деньгами? Отчего так боится его?
Когда стемнело, Кларисса поднялась, чтобы понаблюдать звезды. Может, это хоть отчасти успокоит ее, вернет каплю
Вдруг Кларисса вспомнила о разбитой по неосмотрительности вазе. Страх удавкой стянул горло. Если все услышанное ею правда, если все, что говорил проклятущий монах, верно и если Олимпия поняла, что их разговор кем-то подслушан, — что тогда?
Повинуясь импульсу, Кларисса подошла к двери и заперла ее на задвижку. Ибо приведшее ее в ужас подозрение настолько завладело ею, что породило еще один страх — за собственную жизнь.
Кларисса не могла сказать с определенностью, сколько часов провела она наедине с мучительными вопросами, но уже поздним вечером — от свечи в подсвечнике остался жалкий огарок — поняла, что больше ей не вынести. Необходима определенность. Хотя бы в одном.
Взяв со стола подсвечник, она тихо, чтобы никто не услышал, отодвинула задвижку и ступила в сумрак коридора.
Когда Кларисса кралась по уснувшему дому, сердце билось где-то у самого горла. Одна из ступенек громко скрипнула, Кларисса замерла, вслушиваясь в ночную тишину. Вроде все тихо. Только откуда-то доносилось отчетливое тиканье часов.
Наконец она приблизилась к цели. Открыв дверь в кабинет, где она подслушала злополучную беседу своей кузины, княгиня подняла подсвечник, чтобы лучше видеть. Кларисса надеялась обнаружить осколки разбитой ею вазы, но мраморный пол был чисто подметен, а дверь в соседнюю комнату, через щель которой княгиня наблюдала сегодняшнюю сцену, оказалась запертой.
— Что ты здесь делаешь?
Кларисса, перепугавшись, обернулась. Перед ней возникла Олимпия, тоже с подсвечником в руках. Ни смятения, ни расстроенности на лице не было и в помине — она выглядела, как всегда, спокойной и собранной, разве что лоб прорезали морщины то ли удивления, то ли недовольства.
— Я думала, ты захворала. Мне передали, что тебе нехорошо и что ты легла в постель. Что с тобой?
— Я… я не знаю, по-моему, что-то с желудком.
— Но ты же ничего не ела! Нет, тут дело в другом, меня не проведешь. — Покачав головой, Олимпия подошла ближе. — К чему тебе меня обманывать? Мы же столько знаем друг друга! Я понимаю, в чем причина.
Поставив подсвечник на стол, она вдруг взяла Клариссу за руку и поцеловала в лоб.
— Это из-за дурных известий в письме из Англии?
— Откуда ты знаешь? — спросила Кларисса, ей казалось, что рука Олимпии точно удав сжимает ее собственную, хотя в глазах кузины были сострадание и даже ласка.
— Вот, держи. — С этими словами донна Олимпия извлекла из рукава платья смятое
Олимпия смотрела на княгиню долгим, изучающим взглядом. Что он означал? Кларисса не смогла выдержать его и опустила глаза.
— Пожалуйста, прости меня, — из последних сил вымолвила она, высвобождая руку. — Наверное, я лучше пойду к себе.
15
13 мая 1649 года, в день Вознесения Господня, папа Иннокентий X, отслужив в присутствии кардиналов, представителей дворянства и зарубежных посланников праздничную мессу, зачитал, стоя перед замурованными воротами собора Святого Петра, буллу, в которой официально провозгласил следующий, 1650 год Священным годом. Однако не все из жителей огромного Рима имели повод для ликования. В то время как сотни и тысячи христиан со всего мира готовились к юбилейному торжеству, собираясь отправиться в Рим за отпущением грехов, Клариссу продолжало снедать тоскливое чувство неопределенности. Неужели кузина на самом деле совершила то, в чем обвинял ее тот монах? И если так, догадывается ли она, что Кларисса посвящена в страшную тайну?
Все лето Олимпия ни шаг не отпускала от себя Клариссу, посвящая ей столько времени, что даже Иннокентий иной раз бурчал, что, мол, невестка совсем забросила его. Словно вдруг вернулись далекие годы первого визита Клариссы в Рим: кузина была сама предупредительность, она постоянно справлялась о ее самочувствии, о том, какие мысли ее тревожат, стараясь угодить всем ее желаниям, — и все якобы ради душевного спокойствия Клариссы. Это еще можно было объяснить. Куда труднее было объяснить то, что донна Олимпия не позволяла Клариссе ни секунды побыть одной. За столом усаживала рядом с собой, составляла компанию при шитье и чтении; отныне кузина проторила дорогу даже в святая святых Клариссы — в ее обсерваторию, где с увлечением разглядывала звезды, хотя прежде отнюдь не питала повышенного интереса к астрономии. И так было не только в стенах палаццо; всякий раз, покидая дворец, Кларисса могла с уверенностью сказать, что с ней отправится и донна Олимпия, желавшая видеть каждый ее шаг, отмечать каждое сказанное ею слово.
Постепенно привычку кузины тенью следовать за ней княгиня стала воспринимать как некую скрытую угрозу. Но еще хуже было тогда, когда неотложные дела вдруг вынуждали Олимпию покидать Клариссу. Эти часы оборачивались для княгини самой настоящей мукой — за каждой дверью, за каждой шторой ей чудилась неведомая опасность. Нервы Клариссы были напряжены так, что она вздрагивала при малейшем шуме или шорохе, а стоило кому-нибудь обратиться к ней сзади с самым невинным вопросом, как несчастная буквально готова была умереть со страху.
Как ей хотелось, чтобы рядом был кто-то, кому она могла бы довериться! Никого… Лоренцо Бернини после своего знаменательного визита с изумрудом для Олимпии и цветком для княгини, казалось, забыл дорогу в палаццо, Франческо Борромини также избегал ее. Может, стыдился трагического инцидента с рабочим? Хорошо зная этого человека, Кларисса понимала, что он тяжко переживал свое деяние, пусть даже римляне и предпочитали о нем помалкивать. Или же он избегает ее из-за того, что она каким-то жестом или невзначай брошенной фразой задела его?