Князь Никита Федорович
Шрифт:
Черемзин стоял молча.
Трубецкой оглядел его с ног до головы.
— Ну, ничего, — сказал он наконец. — Лучше поздно, чем никогда… старого не помяну теперь… Ступай за мной, ты мне понравился.
И, будто несказанно осчастливив этим Черемзина, он повел его к себе по анфиладе разукрашенных и расписанных комнат.
Так прошли они кругом всего дома, хотя «кабинет» Трубецкого был рядом с залом и в него можно было попасть гораздо короче. Но Трубецкой провел Черемзина именно через все комнаты.
— А вот мой
Кабинет Трубецкого был, как и его одежда, прямою противоположностью всему, что было кругом. Эта огромная квадратная комната с простыми выбеленными стенами и некрашеною деревянною мебелью, была заставлена столами и шкафами с книгами. На столах лежали грудою свитки каких-то планов и географических карт. Тут же виднелась астролябия, большой глобус, подзорная труба. В одном из углов валялись стружки и столярный инструмент.
Трубецкой подвел гостя к одному из столов, сдвинул большую открытую картонку с номерами "Петербургских Ведомостей" и показал рукою на стул с высокою решетчатою спинкой.
Оказалось, что Петр Кириллович, несмотря на давнее свое пребывание в деревне, нисколько не отстал от того, что делалось теперь в Петербурге и при дворе, и из его расспросов и разговора Черемзин понял, что старик вовсе не примирился со своим деревенским уединением и твердо надеется, что время его еще не прошло.
Черемзин знал, что многие, в том числе, видимо, и Трубецкой, пострадавший за царевича Алексея, могут ожидать помощи от матери царевича и, следовательно, бабки царствовашего юного императора, Евдокии Федоровны, рожденной Лопухиной, в инокинях Елены, сосланной Петром в Шлиссельбург, но теперь освобожденной внуком. Она жила уже в Москве, в Новодевичьем монастыре, и величалась "Государыней царицей".
По крови Евдокия Федоровна являлась единственным близким, кроме его сестры Натальи, лицом к императору. Хотя последний до сих пор никогда не знавал своей бабки, но казалось очень вероятным, что родственное чувство заговорит в нем при первом же свидании. Это свидание близилось — император должен был приехать в Москву на коронацию.
— Посмотрите, новые времена настанут, и все пойдет иначе, — сказал Петр Кириллович Черемзину, невольно удивлявшемуся, каким образом этот старик до сих пор сохранил и ум, и энергию, и главное — желание все еще идти вперед.
Они оставались в кабинете часа два — до тех пор, пока лакей, встретивший Черемзина на лестнице, не пришел и не доложил, что кушать подано.
— Пойдем обедать! — пригласил Трубецкой.
И опять они, по всей анфиладе комнат, пришли в зал и спустились затем в нижний этаж, где помещалась столовая. Стол был покрыт камчатною скатертью и уставлен золотою и серебряною посудой.
Черемзин, войдя в столовую, невольно остановился. Пред ним у стола стояла молодая хозяйка, дочь Петра Кирилловича.
Она поклонилась Черемзину русским поклоном, и он так же ответил ей.
— Ну, садись, садись! — пригласил его старый князь, как будто не замечая, какое впечатление производит его дочь.
Начали подавать кушанья. Петр Кириллович ел очень много, в особенности зеленой каши, которую отдельно подали ему и которую он, видимо, очень любил.
Долгое время за столом царило молчание, которого как бы умышленно не прерывал Петр Кириллович. Черемзин считал невежливым заговорить раньше его.
Лакеи, бесшумно ступя своими мягкими башмаками, служили, точно безмолвные куклы.
За обедом, кроме Черемзина, других гостей не было. Петр Кириллович вчера еще вечером подходил к окну со своей обычной фразой, и гости вчера же уехали. Он был не в духе, но приезд Черемзина рассеял его.
— Ты не смотри, — вдруг заговорил он, отодвигая тарелку с кашею, — что она, — он кивнул на дочь, — в сарафане у меня… Ты скажи, разве наш наряд женский хуже этих роб разных неуклюжих и стеснительных? Лучше ведь и красивей… а?… Лучше, спрашиваю я тебя? — повторил он.
— Лучше, — едва слышно повторил Черемзин, чувствуя, что краснеет.
— Ну, вот то-то!.. В сарафане она у меня — красавица, а попробуй ее нарядить в заграничную робу?… А ты говоришь, — вдруг обернулся Петр Кириллович к Черемзину, который ничего еще не говорил, — зачем я не ношу русского кафтана иль опашень, как он там называется…
— Опашень… — начал было Черемзин.
Но Трубецкой перебил его:
— Так потому, что так, — он схватился за борт мундира рукою, — удобнее, понимаешь — удобнее… и тоже лучше… Матрешку сюда и Иваныча! — приказал он.
Черемзин не мог не заметить, что Петр Кириллович был здесь, в столовой, на людях, так сказать, совсем другим человеком.
В дверях появилась дура с размалеванными щеками, в шелковой робе и буклями из пакли и огромным веером в руках, и высочайшего роста человек в русском одеянии, с длинною бородой и в высокой шапке, отчего рост его казался еще больше.
— Вельможному боярину и всем гостям честным челом бьет Иваныч-свет! — тонким тенором проговорил великан, снимая шапку и низко кланяясь.
— Бонжур, гуты-морды! — пропищала дура, кривляясь и приседая.
— Хороши? — спросил Трубецкой у Черемзина.
Тот, морщась, смотрел на этих людей и удивлялся, как мог этот старый князь, отец сидевшей пред ним красавицы, только что у себя в кабинете выказывавший столько ума в своем разговоре, полном интереса, держать у себя шутов и тешиться ими.