Князь Никита Федорович
Шрифт:
Черемзин снова рассмеялся.
— Да и сам Петр Михайлович покровительствовал ему.
— Да ты о себе-то расскажи! — опять перебил Никита Федорович. — Ну, как жил в деревне, как там устроился?
— Да никак не устроился, — вдруг упавшим голосом ответил Черемзин. — Что поделаешь! Я навсегда уехал теперь из деревни.
— Опять на службу, опять в Митаву? — почти с ужасом спросил Волконский.
— Да, опять.
И Черемзин в свою очередь рассказал все о себе и о своей неудаче.
Никита Федорович серьезно, внимательно следил за его рассказом.
— Странный
— Да, хорошо тебе говорить так, а я не вижу возможности… Нет, это не сбудется…
Волконский встал со своего места и заходил по комнате.
— Помнишь Митаву? — сказал он, обращаясь к Черемзину. — Помнишь, как ты тогда утешал меня и помог мне — да, помог, конечно, хотя и смеялся, и балагурил?
— Что ж, тогда мы моложе были, — вставил Черемзин, как будто оправдываясь.
— И могли ли мы думать тогда, — продолжал князь Никита, — что вот придет время, когда мы поменяемся местами и мне придется также утешать тебя?
— Жаль одно, что ты мне помочь не можешь, — грустно возразил Черемзин.
Никита Федорович несколько раз прошелся молча.
— Ну, этого ты не говори! — не вдруг продолжал он, видимо, соображая что-то. — Нет, не говори — может быть, и помогу.
Черемзин быстро поднял на него взор, как бы сомневаясь, не ослышался ли он, или в своем уме Волконский, желавший помочь его сватовству на Трубецкой, которая была теперь далеко от них, в полной власти и полном повиновении у своего строптивого и упрямого отца.
— Да, и помогу, — подтвердил князь Никита.
— Но как же, голубчик? Ведь это невозможно, — недоверчиво произнес Черемзин.
Но он стал настаивать на том, чтобы князь Никита объяснил, как это он собирается помочь ему. Он думал просто, что Волконский хочет утешить его, поддержать и поэтому говорит так себе, чтобы дать ему хоть тень надежды. Но Черемзин знал, что надежды этой не может быть.
На другой день Волконский не возобновлял этого разговора, и его гость еще больше убедился в справедливости своего предположения.
Черемзин провел у Волконских недели две и наконец собрался уезжать.
Накануне его отъезда Никита Федорович пришел к нему опять вечером и спросил:
— Так ты положительно хочешь уже уезжать?
— Да, голубчик, пора, — озабоченно ответил Черемзин.
Он опять находился в таком состоянии, что не мог долго засиживаться на одном месте, и, как ни хорошо ему было у Волконских, но все-таки ему многого недоставало. Он тосковал по княжне Ирине Петровне, и ее-то и недоставало ему, а потому он и не мог сидеть на одном месте. В переездах, в дороге ему все-таки было легче.
— Ну, а если я тебе скажу: поезжай назад в деревню? — произнес Волконский.
Черемзин нахмурил брови и недовольно взглянул на друга.
— Полно тебе, князь Никита! — сказал он, хмурясь.
— А разве ты забыл, что я обещал помочь тебе? — перебил его Никита Федорович и, улыбаясь, весело взглянул на Черемзина.
Тот в свою очередь недоумевающе,
— Так ты не шутишь? это серьезно?
— Нет, не шучу. Дай только мне слово, что исполнишь то, что я потребую от тебя.
— Хорошо, даю слово, — сказал Черемзин, несколько подумав.
— Ну, так вот, возьми это письмо, — и Никита Федорович достал из кармана уже готовое и запечатанное письмо, — и вези его, не читая, к себе в деревню, а когда приедешь — прочти и объяснись со стариком Трубецким.
— И ты думаешь, что из этого что-нибудь выйдет?
— Я даю тебе слово, что выйдет, если только, повторяю, суждено Ирине Петровне стать твоею женой.
Черемзин подчинился другу и, изменив свой маршрут, отправился назад, к себе в деревню.
III
НОВЫЙ ГОД
Черемзин уехал и как будто увез с собою дурную погоду, стоявшую все время его пребывания у Волконских. После дождей и мокроты вдруг завернула сухая погода бабьего лета. Солнце выглянуло на совсем синем небе и к полудню пекло, как в июле. Закаты были, конечно, свежее июльских, но тем не менее приятны и не холодны.
В один из этих, несмотря на сентябрь месяц, тихих и даже теплых вечеров Никита Федерович сидел с Лаврентием на вдавшемся в реку пригорке, за своим любимым занятием — ужением рыбы.
Медленная, прозрачная летом и теперь к осени чуть потемневшая, словно сгустившаяся, река беззвучно плыла между своих скошенных и снова уже обросших травою зеленых берегов, кое-где изредка оттененных красновато-желтою глиною обрывов.
"Все реки, — вспомнил Никита Федорович, — текут в море, но море не переполняется; к тому месту, откуда реки текут, они возвращаются, чтобы опять течь".
В последнее время Волконский мало-помалу оставил все свои книги и остановился на одной только Библии, открыв в ней вдруг такую силу и мощь, пред которыми все остальные сочинения казались ему ничтожными и жалкими. В особенности его поразил Екклезиаст. Здесь, на этих нескольких страницах, как казалось ему, сосредоточивалась в_с_я мудрость человеческая, было все то, о чем писали и над чем думали, как над новым, люди впоследствии.
"Бывает нечто, — говорил Екклезиаст, — о чем говорят: "Смотри, вот это новое", но э_т_о было уже в веках, бывших прежде нас. Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после. Что было, то и теперь есть, и что будет, то уже было; и Бог воззовет прошедшее".
"И так все, — думал князь Никита, — все — суета сует и томление духа!"
— Господи, хорошо-то как! — вздохнул вдруг Лаврентий.
С тех пор, как барин и старый слуга сходили вместе в Киев, между ними образовались совсем новые отношения, естественные и простые. Правда, в доме, а тем более при людях Лаврентий оставался прежним Лаврентием и никогда не только не садился пред князем, но даже упорно выдерживал свойственный крепостному человеку тон; но когда они были совсем одни, окруженные лесом, привольем реки или простором поля, Лаврентий преображался и становился другим человеком с князем.