Князь ветра
Шрифт:
Предпоследняя фраза была кем-то подчеркнута – очевидно, с мыслью о том, что отсюда Каменский почерпнул название своего рассказа. Подчеркнуты были также слова о «падении морали» и «мелочном корыстолюбии» монголов. Казалось, кто-то убеждал самого себя, что в силу особенностей национального характера Найдан-ван мог продать душу дьяволу.
Наконец, на оставшихся двух страницах Иван Дмитриевич нашел то, о чем говорила Зиночка. Довгайло писал, что в тибетских и монгольских монастырях, в Эрдени-Дзу в частности, некоторые ламы высших степеней, концентрируя «индивидуальную психическую энергию», могут создавать
способность к материализации своих видений. Такой способностью можно обладать от природы, но для манипуляции этими загадочными порождениями человеческого духа требуется знание ряда магических приемов, позволяющих создать определенный призрак в нужном месте и в нужное время.
Все это сопровождалось оговорками типа «якобы», «как верят простодушные номады», «как меня в том небескорыстно убеждали искушенные в вымогательстве ламы Эрдени-Дзу», тем не менее вывод был неожиданный: «Данное явление не имеет ничего или почти ничего общего с эффектом, наблюдаемым при спиритических и медиумических сеансах. Здесь тоже многое можно отнести на счет массового внушения или самовнушения, но при всем том трудно отделаться от чувства, что одних рациональных объяснений тут недостаточно».
«Мне приходилось слышать, – читал Иван Дмитриевич, – будто такой призрак, со временем обретая все более устойчивую форму, стремится к освобождению от власти своего создателя. Иллюзия превращается в непокорное детище, и между монгольским Франкенштейном и его творением завязывается борьба, исход которой зачастую трагичен для человека. Последний стремится уничтожить свое творение, а оно, не желая расставаться с дарованной ему жизнью, отчаянно защищается и в случае победы начинает вести независимое существование. Скорее всего, эти жуткие истории о взбунтовавшихся призраках являются только мифом, только развернутой в сюжет метафорой основополагающей доктрины буддизма об иллюзорности нашего мира, однако я ни за что не ручаюсь. Я не отношу себя к тем ученым, кто объявляет суеверием все выходящее за пределы академической науки».
В примечании к этому абзацу Довгайло сообщал: «Один из лам уверял меня, что при моем знании буддийской философии и умении сосредоточиться на абстракциях я тоже мог бы попробовать себя в искусстве создания тулбо. Может быть, я и достиг бы в этом кое-каких успехов, но авансом с меня запросили такую плату, что пришлось отказаться от уроков монгольской магии. Цена их превосходила возможности моего кошелька».
Сбоку на полях стоял карандашный знак вопроса. Он, вероятно, выражал сомнение в том, действительно ли автор статьи отказался от этих уроков.
Привлеченный в качестве эксперта дежурный библиотекарь сказал, что пометы, должно быть, сделаны одним жандармским офицером, который недавно затребовал все научные труды профессора Довгайло и просидел над ними полдня.
Это, конечно же, был Зейдлиц. Упорство, с каким он гнул свою линию, вызывало уважение и заставляло признать, что в его действиях есть система. Иван Дмитриевич временно взял ее на вооружение, чтобы сформулировать для себя ряд вопросов. Попутно он заносил их в блокнот:
«1. Если допустить, что такого рода явления в принципе возможны и в будущем их природа получит научное объяснение, не тулбо ли видел Губин в ночь смерти Найдан-вана?
2. Если да, кем был создан этот призрак? С какой целью?
3. Был ли он послушен своему создателю? Если нет, не предназначались ли серебряные пули для его уничтожения?
4. Не этот ли фантом, являясь «в нужное время в нужном месте», укрепляет в сознании своей правоты членов обоих тайных обществ, описанных в «Загадке медного дьявола»?
5. Если да, нельзя ли предположить, что Великий магистр Священной дружины и Великий мастер палладистов Бафомета – одно лицо?
6. Если все написанное Роговым – правда, не это ли понял он, когда обезьяна сорвала маску с человека в крылатке?
7. Почему Довгайло постоянно обматывает шею шарфом? Не прячутся ли под ним следы обезьяньих когтей?»
Иван Дмитриевич закрыл блокнот, взял шляпу и скоро опять позвонил в дверь той самой квартиры, из которой недавно вышел.
– Мой агент поехал к вам в номера, но еще не вернулся. Сам я не ездил, – объяснил он выбежавшей навстречу Зиночке.
Без слов было ясно, что ее мужа здесь по-прежнему нет. Зиночка потянулась к вешалке, чтобы снять свое пальто, но Иван Дмитриевич удержал ее за руку:
– Погоди! Помнишь, ты рассказывала, как осенью, на даче под Териоками, Каменский стрелял в кого-то из револьвера? Повтори, пожалуйста, что он говорил тому человеку, прежде чем выстрелить.
– Он говорил: «Уходи! Добром тебя прошу, уходи!» Это все, что я могла разобрать.,
– То есть обращался к нему на «ты»?
– Да, эти слова я точно помню.
– Тебе не показалось, что твой дядя его боится?
– Да. Пожалуй.
– А что отвечал ему тот человек, ты не слышала?
– Да.
– Не могла разобрать слов или не слышала даже его голоса?
– Ни голоса, ничего.
– Странно, – отметил Иван Дмитриевич.
– Что тут странного? Был сильный ветер, шумело море.
– Почему же голос дяди ты слышала?
– Не знаю. Наверное, он стоял ближе к моему окну.
– И утром ты там ничего не обнаружила?
– Где?
– В том месте, где они стояли.
– Что я должна была там обнаружить?
– Кровь. Пятна крови на земле.
– Бог с вами! Я думаю, дядя стрелял в воздух, а тот человек испугался и убежал.
– Если это был человек, – сказал Иван Дмитриевич. Грянул звонок, Зиночка с просветлевшим лицом бросилась, к двери. На пороге стоял Константинов. Он вызвал Ивана Дмитриевича на лестницу и шепотом, чтобы не услышали в квартире, сообщил:
– Опоздали мы. Рогов мертв.
25
Константинов приподнял край простыни, Иван Дмитриевич увидел оскаленный рот, знакомое, но словно бы съеженное лицо. Подбородок, шея, ворот рубахи залиты хлынувшей из ноздрей и уже загустевшей кровью.