Князь ветра
Шрифт:
Окно комнаты, где жили Зиночка с мужем, выходило во двор, под этим окном он и лежал, но ни коридорный, ни дворник со швейцаром не видели, как Рогов поднялся к себе в номер, был с ним кто-то или нет, и не могли сказать, сам он бросился с четвертого этажа или его выбросили. Окно выходило в закоулок между глухими стенами, куда редко кто заглядывает. Сколько прошло времени, пока на Рогова не наткнулся дворник, никто не знал, но в тот момент он был еще жив и даже силился что-то сказать. В его невнятном хрипении дворник расслышал два слова: «Они есть».
Иван Дмитриевич задумался: «Они есть» или «Они есть…»? В зависимости от того, считать фразу законченной или
Поднялись в комнату Роговых. Здесь царил еще больший бедлам, чем вчера, даже письменный стол уже не казался оазисом порядка. Иван Дмитриевич подошел к столу и вздрогнул, узнав лежавшую на нем газету. Это был свежий выпуск «Санкт-Петербургских ведомостей», перегнутый таким образом, что корреспонденция о найденной в дюнах мертвой обезьяне сразу бросалась в глаза.
Когда он в третий раз переступил порог той же квартиры, там было тихо, опустевшие вешалки поблескивали медными крюками. Горничная объяснила, что поминки закончились, гости разошлись полчаса назад, но некоторых, самых близких, вдова повезла к себе в Караванную.
– Постойте, господин Путилин, – сказала она, – не уходите. Барыня знает, что вы у нас были, и хотела вас видеть.
Он понял, что речь идет о матери Каменского. Прошли в полутемную комнату, пропахшую кошками, сердечными каплями, затхлыми тряпками и еще чем-то потаенным, тошнотворно-телесным. На кровати среди вороха подушек сидела грузная старуха в пышном трауре, с лицом белым и неподвижным от толстого слоя пудры. Иван Дмитриевич услышал ее астматический шепот:
– Действительно, у вас есть что-то обшее.
– С кем, простите?
– С Путиловым, как он описан у Коленьки… Анюта, – обратилась она к горничной, – там на столике книга Евгения Николаевича. Подай мне.
– Николая Евгеньевича, – машинально поправил Иван Дмитриевич.
– Нет, голубчик, я говорю о моем покойном муже. Он был консулом в Монголии и незадолго до смерти опубликовал свои мемуары под названием «Русский дипломат в стране золотых будд». Хочу показать вам одно место.
Взяв книгу, но не раскрывая ее, она продолжила:
– Как-то нынче осенью Коленька повздорил с женой, напросился ко мне ночевать и перед сном, в постели, перечитывал воспоминания отца. После я обнаружила, что он отчеркнул один абзац и написал на полях нечто невразумительное, но, видимо, важное для него. Два часа назад я показала это Петру Францевичу, чтобы узнать его мнение. Он стал меня успокаивать: мол, не стоит искать тут какой-то особенный смысл, однако сам не мог скрыть волнения. По-моему, он что-то понял, но не захотел мне говорить.
Книга наконец была открыта на закладке и подана Ивану Дмитриевичу. Справа, вдоль верхнего абзаца, растянувшегося на три четверти страницы, шла карандашная черта, рядом по вертикали написаны два слова: «Они есть!» Восклицательный знак делал их толкование единственно возможным.
Старуха внимательно наблюдала за ним.
– Кажется, господин Путилин, вы что-то поняли?
– Пытаюсь понять.
– Вы лжете, но я не в обиде. Не хотите сейчас говорить, не надо, я потерплю. Коленька тоже не захотел объяснить мне, что означают эти слова и почему он их написал именно здесь. У него с детства бывали странные фантазии. Тогда я не придала этому значения, но теперь, когда его больше нет, не могу избавиться от чувства… Вы читайте, читайте, что он отчеркнул… Сердце подсказывает мне, что это каким-то образом связано с его смертью.
«Культ докшитов, – прочел Иван Дмитриевич, – распространен во многих монгольских монастырях, но, насколько я могу судить, его признанным центром является ургинский Чойджин-сумэ, храм в резиденции главного монгольского оракула Чойджин-ламы. Иноверцы сюда не допускаются, да и простые кочевники-ламаиты редко имеют возможность наблюдать отправление этого мрачного культа, совершаемое в узком кругу посвященных и, надо прямо сказать, противоречащее популярным в нашей интеллигентной среде представлениям о буддизме как религии в высшей степени гуманной. Даже если считать, что кровавая атрибутика таких церемоний есть всего лишь метафора, то есть нечто отвлеченное и в силу своей умозрительности вполне безобидное, все равно сам этот метафорический язык процвел на той духовной почве, где цветам гуманизма попросту не хватило бы влаги.
По рассказам участников подобных церемоний, на чью добросовестность я всецело полагаюсь, перед началом служения в честь, например, одного из Восьми Ужасных, Чжамсарана, ритуальную чашу из черепа наполняют кровью жертвенного быка, тем временем собравшиеся в дугане ламы и хувараки-послушники погружаются в созерцание. Их цель – представить себе все пространство мира абсолютно пустым. Затем в этой пустоте они должны увидеть безграничное волнующееся море человеческой крови. Из волн встает четырехгранная медная гора, на вершине ее– солнце, лотос, трупы коня и человека и на них – Чжамсаран. Он коронован диадемой с пятью черепами, его глаза выкачены, пасть ощерена, четыре острых клыка обнажены. Брови и усы пламенеют, как огонь при конце мира. В правой руке, испускающей пламя, он держит меч, в левой – сердца и почки врагов «желтой религии», под мышкой у него зажато красное кожаное знамя. Его окружают небесные палачи и меченосцы, облаченные в кожи грешников, покрытые пеплом погребальных костров и пятнами трупного жира. Одни грызут вырванные из тел внутренности и слизывают с них кровь, другие гложут кости, высасывая костный мозг. По бесчисленности они подобны каплям воды великого моря. Каждый имеет на голове букву ом, на горле – ма, на сердце – хум».
А рядом рукой Каменского написано: «Они есть!»
Из записок Солодовникова
Примерно на полпути к Барс-хото отставший от основных сил бригады ойратский дивизион, где в тот день находился Джамби-гелун с хубилганом, неожиданно был атакован ватагой союзных китайцам заалтайских киргизов. Внезапность нападения не принесла им успеха, после короткого боя они бежали, оставив несколько убитых и раненых. Один из последних, тяжелораненый молодой киргиз, сидел, опершись спиной о камень, и спокойно смотрел на скачущих к нему монголов. Первый, подъехав, пронзил его пикой. Киргиз слегка подался вперед, когда пика была выдернута из раны, но даже не застонал. Удар саблей также не вызвал у него стона. Тогда по действительно древнему, а не вычитанному у Брюссона обычаю ему распластали грудь, вырвали сердце и поднесли к его же глазам, но киргиз и тут не потерял угасающей воли. Он еще сумел отвести глаза в сторону и, по-прежнему не издав ни звука, тихо умер.