Княжич. Соправитель. Великий князь Московский
Шрифт:
– Хоть не богат, – смеется Димитрий Юрьевич, – а гостям рад! У меня кубок на кубок, а ковш вверх дном! Гуляй душа нараспашку.
Выпил князь. Весел как будто, но красивые глаза его злы и не ласковы, бегают, ищут что-то и никому не верят, и сам он как-то весь суетлив и беспокоен. Росту хоть малого, но ловок и поворотлив, только вот черен весь: и кудрями, и бородой курчавой, и даже лицом темен. На галку похож, как бы и не русский.
Князь Иван Андреевич весело чокнулся с хозяином и промолвил:
– Не дорога гостьба, дорога дружба! Будь здрав, Митрий Юрьич.
Он выпил
– Вот на Москве, – добавил он, – не столь нас потчуют, сколь неволят…
– Тамо, господине, – ухмыляясь в седеющую бороду, живо откликнулся дьяк Федор Александрович, – тамо и не рада курочка на пир, да за хохолок тащат…
– Ха-ха! – резко и зло рассмеялся Шемяка. – Там оглянуться не успеешь, как ощиплют и съедят! Вот и князь Василий меня все потчевал тем, чего яз не ем!..
– У Москвы, – продолжал дьяк, усмехаясь, – брюхо в семь овчин сшито. Гостей угощат да и самих с угощеньем жрет. Поди ж ты, сколь собе в брюхо князья московские навалили. Данил Лександрыч Переяслав заглонул, как щука. Юрий Данилыч захватил Можайск да Коломну; Калита – Белозерск, Углич да Галич наш; Донской – Верею, Калугу, Димитров да Володимерь; Василь Митрич – еще того боле: Муром, Мещеру, Новгород Нижний, Городец, Тарусу, Боровск, Вологду, а Василь Василич и своих всех удельных заглонуть хочет…
– Да на мне подавится! – стукнул кулаком по столу Шемяка и налил всем водки по большой чарке. – Пейте, да дело разумейте. Если мы, удельны, не задавим Василья, то он нас, как волк ягнят, перережет, с костями и кишками сожрет!
– Не при на рожон, государь мой, – начал вкрадчиво дьяк, – лучше ползком, где низко, да тишком, где склизко. Сильна Москва-то…
У Шемяки ноздри раздулись, побагровел он весь и, сверкнув злыми глазами, крикнул резко на дьяка:
– Не учи сороку вприсядку плясать!
Но Федор Александрович не испугался, знал князя своего, недаром любимцем был.
– Ин по-твоему быть, государь, а о пляске ты ко времю напомнил. Поедем ко мне, вдовцу веселому, хлеба-соли покушать, лебедя порушить… – Он нагнулся к Шемяке и громким шепотом добавил: – А там поплясать да белых лебедушек поимать. Новая плясовая есть! Вдосталь попляшем. Да и гость наш, хошь женатой, а на чужой стороне – все равно что вдовой, а девок да молодиц всем хватит…
Он обвел молодых князей смеющимися, такими разгульными глазами, что захотелось им сразу горе веревочкой завить. Дьяк подождал, ухмыльнулся и поднял свою чарку:
– За лебедушку белую, за любу твою Акулинушку выпьем!
Шемяка улыбнулся, чаще задышал и вялый Иван Андреевич – знал, по греху, и он про хоромы Дубенского, что тот себе построил, а от других про это таили. От княгини своей Акулинушку прячет там Шемяка. Совестно князю – сыну Ивану уже восьмой год пошел.
– Змей-искуситель, – шутит, развеселившись, Димитрий Юрьевич, – во ад тропку мне пролагаешь…
– И-и, государь мой, – усмехнулся Федор Александрович, – обоим
В усадьбу к Федору Александровичу приехали засветло – солнце еще высоко стояло, только тучки чуть по краям розоветь начали. Грушенька с Акулинушкой гостей у красного крыльца встречали и сразу пошли все в столовую, хоть и малую, да нарядную, как девичий убор. Не для гостей она строилась, а только для князя да хозяина, да для люб их. Тут и плясали, тут и игры водили, и песни пели, и шутки вольные шутили. Как князья ни отказывались, а хозяин за стол их сесть приневолил. Выпили снова и журавля жареного с мочеными яблоками съели. Вместе с ними пили и ели разные снеди молодые хозяйки Грушенька, да Акулинушка, да еще Настасьюшка, что прошлый раз приглянулась тучному Ивану Андреевичу. Все три молодицы-хозяйки сами и стол накрывали и сами гостям за столом служили.
Димитрий Юрьевич расправил морщины на лбу, и глаза его повеселели, но только без злобы тусклыми стали – заменилась злоба тоской. Поглядел он на Акулинушку и, усмехнувшись с печалью, тихо промолвил:
– Спой-ка, любушка, песню, а какую – сама выбери.
Акулинушка вскинула на него свои русалочьи прозрачные глаза, поглядела пристально, помедлила, и вдруг ласковый низкий голос тихо пролился и потек по всей горнице тяжкой истомой:
Эко сердце, эко бедно… бедное мое,Ах, да полно, сердце, во мне ныти, изнывать!..Словно замерло все в хоромах, и, гуще багровея, заря огнем в слюдяных окнах переливает, играет на чарках и блюдах, на серьгах и камнях самоцветных и на жемчужных поднизях уборов, а песня льется в душу, словно слеза прозрачная да горючая, жгучая. Опустили все головы, а у Грушеньки да Настасьюшки слезы в глазах… Вдруг смолкла, не допев, Акулинушка. Взглянула в посеревшее лицо Димитрия Юрьевича и, словно лед разбив, засмеялась. Очнулись все, еще слова вымолвить не успели, как Акулинушка, словно душная знойная ночь, ожгла всех хоровой песней:
Уж вы, но… уж вы, ноче-ни-ки, вы но-чи-те!– Ух! – будто враз опьянев, воскликнул Федор Александрович, и все хором подхватили горячую, хмельную песню.
Затопали под столом ногами, зашевелили плечами, и первый пошел плясать Федор Александрович, лукаво поманивая перстом свою Грушеньку.
Серой утицей поплыла к нему Грушенька, помахивая белым шитым платочком. Не утерпел и князь Иван Андреевич, пошел на манку Настасьюшки, словно голубь за голубкою, зачастил ногами, застучал в пол каблуками на серебряных подковах. Только Шемяка сидел на скамье, широко раздувая ноздри и крепко обняв Акулинушку. Но вот и он улыбнулся, закрыл глаза и опустил свою черную кудрявую голову на высокую грудь Акулинушки. Ни о чем он теперь не думает, а слушает, как под его ухом девичье сердце стучит, да звенит и гудит в груди сладостный голос, пьянит и баюкает, тоску его усыпляя.