Княжна Тараканова: Жизнь за императрицу
Шрифт:
– Ну что ты такое говоришь! Хочешь домой поехать?
– Хочу.
– Обещаю отпуск бессрочный, все сделаю. Ты только держись!
Сергей спешил в разоренное имение. Несся, мчался, летел… На постоялых дворах его провожали ошеломленными взглядами: все люди добрые в иную сторону спешат, от Пугача спасаются, а этот – в самое гнездо осиное. С поручением каким, что ли, секретным?
Сергей об опасности не думал, ничего не боялся, потому что все мысли и чувства сжались до единого пульсирующего в висках вопроса: «Да как же это, как?!»
Деревня. Тишь. Барский дом стоит пустой, разоренный –
Сергей ее окликнул. Она приблизилась, и Ошеров увидел, что глаза бабенки набухли от слез.
– Скажи, господа Ишимовы где нынче?
– Хто ж их знае, барин, – женщина шмыгнула носом. – Должно быть в Питехсбурхе…
– А ты чего ревешь?
– Мужик мой ушел с Пугачом! – баба заревела в голос. – И ни слуху ни духу от него, соколика.
– Тьфу на вас! – разозлился Сергей. – Проклятые, с Пугачом вашим трижды проклятым!
Он повернул к лесу. Через лес, срезав расстояние, быстрее можно было добраться до проезжей дороги, ведущей в его имение.
– Эй, барин! – крикнула женщина вслед. – Вы лесом не ездите, там мужички васильевские пошаливают!
Сергей не слышал или не вник в предупреждение. Его лошадь мерно бежала по скользкой грязной тропе, припорошенной мокрым снегом. Он почувствовал, что дрожит мелкой, ледяной дрожью, холодный ветер бил в лицо, пробирал через мундир до костей. Сергей стосковался по родной земле за годы войны. Когда же еще служил в Петербурге, то редко, очень редко навещал мать и Анюту, и теперь не мог себе этого простить. Вот, наконец, он почти дома, даже воздух здесь какой-то другой, и осень совсем другая, да только кроме горечи и нестерпимой боли ничего теперь не дает ему все это…
Хрустнули ветви за спиной, откуда-то справа послышался шум, и вдруг… Резкий залихватский свист в глухом посвисте ветра резанул слух, приведя Сергея в состояние какого-то изумленного недоумения. «Нет-нет, этого не может быть!»
С полдюжины мужиков и парней верхом явились из ниоткуда, как в страшной сказке, и дикая, бессмысленная сила обрушилась на Сергея, желая раздавить, уничтожить его. Привычка сработала мгновенно. Он с лязгом выдернул саблю из ножен, обрушил удар на ближайшего противника. Но то, что он с легкостью проделывал с не меньшим количеством сарацин на поле боя или во время партизанских вылазок, здесь, в полутьме старого леса, словно заколдованного против него, оказалось невозможным. Гибель товарища разъярила лихих ребят, Сергей не успел и глазом моргнуть, как кто-то накрепко схватил его сзади за плечи, стягивая с седла, саблю выбили, а кисть правой руки вдруг зажглась страшной болью и окрасилась в тяжелый красный цвет… Мужики уже крутили ему руки назад, на что раненая кисть отзывалась волнами пульсирующей боли. Было страшно, но в страхе Сергей уже чувствовал тупое фаталистическое равнодушие: будь что будет. Душа, исстрадавшись, устала…
В барском доме хозяйничали бывшие холопы. Васильевский особняк не был покинут господами, как ишимовский: молодого барина повесили, старого – закололи вилами, и лишь жене молодого Васильева удалось сбежать в одежде своей дворовой и благополучно достигнуть городка. Ничего этого Сергей не знал, но дико ему было видеть знакомый дом, куда он не раз в юности наезжал с визитами, запустелым, разграбленным, перевернутым вверх дном, и это печальное зрелище еще усилило тяжкое ощущение нереальности всего, что происходит.
Его втолкнули в двери просторной светлой горницы, в которой он узнал комнату своего знакомца Васильева. Ныне здесь расположился атаман Ермил, Тимофеев сын, отставший со своим отрядом от войска Пугача и быстренько «наведший порядок» в имении своих господ Васильевых, а заодно и соседей-помещиков.
Был Ермил Тимофеевич худ, длинен как жердь, носил янычарскую бурку, неведомо где раздобытую, а рябое лицо украшали казацкие усы. Взгляд имел страшный, от которого трепетали его ребята, тоже нехилые молодцы. Сергей со связанными руками стоял перед сидящим хамом, и вот тут-то дворянская гордость, делая в сердце быстрые острые уколы, стала понемногу прояснять его чувства. Волна негодования поднялась в душе, и он едва не потерял сознания от резкого прилива крови к голове и вискам. Его замутило, и что-то больно сдавило горло. Глаза Ошерова встретились со злым взглядом Ермила.
– Кто таков будешь? – прикрикнул Тимофеевич.
Сережа усмехнулся и молчал, но так многозначительно, что Ермил, глядя в его лицо, почувствовал, что свирепеет.
– Чего молчишь, кому не отвечаешь? Ты знаешь, что я самого государя Петра Федоровича енерал?!
Сергей плюнул в его сторону.
Ермил поднялся, и Ошеров едва устоял на ногах от удара в лицо.– Уведите его, робя, – приказал, – чтоб глаза мои его больше не видели! Да расспросите хорошенько, сдается мне, что его благородие неспроста сюда прибыл…* * *
Большая гостиная, когда-то прелестная, светло-зеленая, вся в розах и амурчиках, вся в мелких безделушках в наивном подражании столичной моде, теперь казалась разбитой, словно хрупкая хрустальная ваза. Вечерело. Стемнело рано, по-осеннему, но новые хозяева не торопились зажигать огонь. В полумраке бородатые лица Ермиловых людей казались Ошерову страшнее, чем хари демонов на картине Страшного Суда в приходской церкви. Он сидел на стуле, откинувшись на обитую бархатом спинку, правая рука в запекшейся крови, кое-как замотанная грязной тряпицей, бессильно повисла. Рыжий парень чуть ли не силой совал ему в губы край стакана, наполненного вином.
– Пей, ваше благородие, а то ты, гляди, совсем сомлеешь, а нам енерал наш велел доподлинно разузнать, кто ты таков есть. Чего молчишь-то, как язык проглотил?
– Да что ты с ним возишься, недотепа! – взвился молоденький паренек. – Прочь поди от него, я сам с господином охфицером потолкую!
Он зажег свечу и поднес ее к самому лицу Ошерова. Сергей почувствовал жар пламени, поднял воспаленные глаза. Перед ним было совсем юное лицо, бледное, с маленькой аккуратной бородкой, искаженное глухой злобой. Веки парня с белесыми ресницами были красными, припухшими, словно от слез или долгого пьянства. Огонь свечи отражался в жгучих темно-серых глазах, в которых стояла такая боль, что Сергей подивился и даже нарушил свой «обет молчания», хотя и клялся себе, что никто из хамов его речи не услышит.