Кочубей
Шрифт:
— Мелашка, ты гарная дивчина, я знаю; слушай, по вечерней зореньке пойди в сад Насилия Леонтиевича и отдай так, чтоб никто не видел, это письмечко Мотрёньке.
— Добре!
— Ну я тебе, как отдашь, куплю красную шёлковую ленту.
— Спасибо! — Мелашка поклонилась в пояс.
— Ну, иди же.
Мелашка ушла. Гетман скоро лёг в постель.
Вечером Мотрёнька, по обыкновению, гуляла в саду, и едва только успела сесть на пригорке против реки, из тёмного калинового куста тихонько вышла Мелашка, подошла к испугавшейся Мотрёньке и подала ей письмо Мазепы; проворно
«Моё сердечне коханье!
Прошу и очень прошу раз со мною увидеться для устного разговора, когда меня любишь; не забывай же; помни слова свои: что любить обещала и мне ручку свою беленькую дала. И повторяю, и сто раз прошу, назначь на одну минуту, когда будем видеться для общего добра нашего, на которое сама же прежде этого соизволила; а пока это будет, пришли, намисто с шеи своей, прошу».
Прочла Мотрёнька это письмо, и в уме её родилась мысль, что оно подложное и едва ли это не дело её матери.
— Кто писал ко мне письмо это, так его, вот так! — сказала Мотрёнька, разорвала письмо на две части и бросила в куст.
Мелашка ушла, Мотрёнька поспешно взяла куски письма, сложила их вместе, несколько раз прочла его и потом осторожно сложила его и спрятала.
Мазепа, опечаленный такою излишнею осторожностью Мотрёньки, схватил лоскуток бумаги и написал.
«Моё сердечко!
Уже ты меня иссушила красным своим личиком и своими обещаниями.
Посылаю теперь до вашей милости Мелашку, чтобы о всём поговорила с вашею милостию; не стерегись её ни в чём, ибо есть верная вашей милости во всём.
Прошу и крепко по нужде вашу милость, моё сердце спросивши, прошу, не откладывай своего обещания».
— Завтра буду в полдень, к гетману! — сказала Мотрёнька Мелашке, прочитав письмо Мазепы. Мелашка ушла.
На другой день Любовь Фёдоровна уехала вёрст за десять от Батурина. Василий Леонтиевич также выехал. Мотрёнька, под предлогом посещения знакомых подруг, тайно пробралась в дом гетмана.
Мазепа сидел в своей парадной зале, вокруг него толпились негры, карлики, казачки; по углам и у дверей стояли рослые гайдуки; на персидском диване рядом с гетманом сидел Винницкий ректор иезуит Заленский.
Гетман был страшно печален, гнев и слабость попеременно проявлялись в сумрачном его взоре, он смотрел на яркое отражение от солнца цветных стёкол, игравших по стенам и на полу.
— Горе, Заленский, чёрное горе! — сказал Мазепа по латыни, и тяжело вздохнул.
— Ясновельможный, будет весело, когда закипит война за славу народа; будет весело, когда запылает кровавая месть за ясневельможную честь твою; думы чёрные твои улетят, когда прискачет к нам в гетманщину непобедимый друг твой Карл и привезёт тебе корону!
— Ох... ох... ох!.. Ты на словах, как на бандуре, играешь.
— Песня хороша, ясневельможный, потому и хорошо играю.
— Хмель хорош, да похмелье может выйти горькое.
— Э, ясневельможный, тебе ли ещё говорить о похмелье?.. Ты, перед которым дрожат Польша и Москва, Крым и Царьград! Ты друг и приятель шведов.
— Всё так, да сердце болит!..
В эту минуту
Мазепа поцеловал её в голову, в уста, потом долго смотрел на неё с непонятным душевным состраданием; в чёрных очах Мотрёньки горела пламенная страсть; Мазепа сделал знак рукой, и все окружавшие его, как тени, один за другим исчезли.
— Ты скучаешь, ты не рад мне... ты меня не любишь?
— Долю, доню, я скучаю от того, что ты забываешь меня; когда тебя нет со мною, я печалюсь; когда ты как птичка прилетишь ко мне, я опять печалюсь, что через минуту, через две тебя не будет со мною! — жалобно проговорил Мазепа.
Мотрёнька опустила глаза в землю.
— Как мне видеться с тобою, когда мать сердится и упрекает меня, что я люблю тебя, говорит, что она проклянёт меня, отречётся от меня — где тогда в свете приклоню я несчастную голову… что тогда будет со мною в том свете!
— Недолго, доню, такую песню мати твоя будет петь.
— Недолго?.. Ещё хуже, да от чего так!
— От того так, доню, что...
Мазепа опять смутился и недоговорил речи.
Мотрёнька по-детски прижалась к гетману, радостно посмотрела ему в глаза и с улыбкой сказала, обняв его:
— Я всё знаю, тату, не скрывайся от меня, — поверь всею душою твоей, я не враг тебе... а будешь не доверять мне, и я не стану верить тебе... я слышала уже про твои думки...
— Слышала?.. Что ты слышала? — с удивлением спросил гетман.
— Слышала; и ты сам намекал, и я догадалась.
Гетман смотрел на крестницу с сожалением и удивлением.
Мазепа хорошо изучил сердце крестницы своей, он разгадал её любовь, её славолюбивое сердце, и поэтому-то уверен был, что для свершения его замыслов нужно время, старался распалять страсть, которая самовластно управляла юным сердцем Мотрёньки. Старику не нужно было учиться разгадывать сердце девицы; с молодости привык побеждать и не знал неудачи; правда, был пример, но то необыкновенная женщина, самоотверженная, умная, воспитанная в страхе Божием, привыкшая побеждать себя во всём, дышать одной молитвой, презирать всё земное.
В самом деле, казалось, легко было Мазепе владеть умом и сердцем Мотрёньки: она сама готова была жертвовать жизнью для Мазепы, она, конечно, готова будет соединиться с ним неразрывными узами брака, она будет его женою; однако же как ни верным казалось это предположение, но оно далеко было несбыточно: любовь Мотрёньки было чувство кипучее, и с первого взгляда казалось пламенной любовью; а в самой вещи, это — рассчитанная, холодная страсть. Эта любовь — любовь рассудка, а не любовь сердца: это любовь и не любовь, это даже противоядие того яда, которым отравляется чувственное, не очищенное духовным воспитанием сердце женщины. Сама Мотрёнька, ослеплённая тщеславием, не умела хорошо понять своего увлечения: внимая сердцу, она не понимала, что оно побеждено гордым её рассудком, который воспламенил её любовью к славе; она ошибалась, полагая, что влюблена в Ивана Степановича: сердце её просто принадлежит гетману. Так-то сильны и обманчивы обаяния эгоизма.