Кочубей
Шрифт:
Тенистым садом она прошла до того места, где их сад сходился с садом гетмана, и сквозь отверстие, сделанное ещё прежде в частоколе и закрытое густым кустом бузины, вошла в гетманский сад. Но как пойти в дом? Как пройти мимо часовых, мимо расставленных везде сердюков и стрельцов, которые, хотя и дремали но ночам, но около них не дремали собаки? Девушка приглядывалась сквозь тёмную зелень, не светится ли огонёк в рабочей комнате гетмана. Может быть, он сидит ещё, работает. Нет, он, вероятно, болен, бедненький, лежит одинокий, всеми покинутый, хоть покой его и оберегает свора этих сердюков и московских красных кафтанов... Страшно
Но Боже! Что-то движется, кто-то идёт по аллее... Девушка так и затрепетала на месте... Куда двинуться? Где скрыться?.. Кто-то говорит, точно сам с собою... «Может, Карл, может, Пётр... кто сломит... а мне куда? Для кого, да и на что!.. Эх, Мотрёнько!.. Мотрёнько!..» Огнём опалило девушку: это голос гетмана... «Тату-тату! Любый»... Мазепа остолбенел на месте, раскрыл руки... Девушка всем телом упала к нему на грудь, обвилась вокруг него, шепча что-то, и тихо, без чувств опустилась у ног оторопевшего гетмана... Он хотел вскрикнуть и не мог. Дорогое существо лежало без движения... Дрожа всем телом, старый гетман упал на колена, припал к дорогому, как-то беспорядочно брошенному наземь неподвижному телу девушки и, обхватив её дрожащими руками, прижал к себе, как маленькую, как, бывало, он нашивал её ещё в свивальничках, спящую, и, целуя её лицо, волосы, шею, понёс в дом, не чувствуя не только «подагрических» и «хираргических» болей, но даже забыв, что ему далеко за семьдесят...
Мимо двух стрельцов, которые с удивлением видели что-то несущего на руках гетмана «не то ребёнка махонького, не то собаку, темень, не видать-ста», Мазепа вошёл в дом, прошёл в свой кабинет и бережно опустил свою ношу на широкий турецкий диван. Но только что он хотел подложить под голову девушки подушку, чтоб не скатывалась голова, как Мотрёнька открыла глаза.
— Тату, тату! Я у тебе! Любый мiй, — и руки её обвились вокруг шеи старого гетмана, который, стоя у дивана на коленях, плакал от счастья.
— Як-же-ж ты змарнила, дитятко моё, сонечко моё!.. Личко худенькое... очици запали... — шептал он, заглядывая ей в лицо.
— Ничого, таточку, теперь я с тобою... буде вже, буде!
— Рыбонько моя... ясочко...
В этот момент где-то тревожно ударили в колокол, Мазепа вздрогнул. Начались учащённые удары, беспорядочные, набатные. Только во время пожаров и бунтов так отчаянно кричат колокола. Что это? Не бунт ли? Не встали ли казаки и мещане на стрельцов, на самого гетмана? Недаром так косо они смотрели всегда на московских людей. А может быть, пожар...
Нет,
— Не лякайся, дитятко моё, я зараз узнаю, — успокаивает её гетман.
Он хлопнул два раза в ладоши, и в дверях показался хорошенький мальчик, «пахолок», одетый в польский кунтушик. Он стрункой вытянулся у дверей. Большущие серые глаза его выражали больше, чем изумление, в них был ужас... «У пана гетмана ведьма, русалка, мавка...». Но скоро глаза «пахолка» блеснули радостью: он узнал панночку.
— Покличь, хлопче, московского полковника Григора Анненка, — сказал гетман.
— Аннеико сам тут, ясневельможный пане, — бойко ответил пахолок.
— Тут? Чого ему? До мене?
— До ясневельможного пана гетьмана.
— Так покличь зараз...
Мотрёнька между тем, незаметно выйдя в образную, упала на колена и горячо молилась.
Вошёл Аненнков Григорий, начальник московского отряда, состоявшего при гетмане для охранения как особы гетмана, так и его столицы Батурина. Анненков был мужчина уже немолодой, полный, светло-русый, с голубыми глазами навыкате.
— Что случилось в городе, господин полковник? — спросил Мазепа чисто по-русски. — Что за сполох? Пожар?
— Никак нет, ваше высокопревосходительство! Это генеральный судья звонит.
В глазах Мазепы блеснуло что-то холодное. Он понял, что там объявляли войну.
— Что ж он в звонари, что ли записался? Давно бы пора!
— У него, ваша ясновельможность, дочь девка сбежала.
— Сбежала? — нахмурился гетман. — Али она собака?.. Сбежала! — говорит он с неудовольствием.
— Ушла отай, ваша ясновельможность.
— Так он и намерен звонить всю ночь, никому спать не давать? А? — Гетман сердился, правый ус его нервно подёргивался.
Анненков знал Мазепу и знал, что это дурной знак. Быть буре.
— Я спосылал к нему Чечела, — сказал он скороговоркой, чтоб остановить его, — так говорит: «Пока-де дочь мою не найдут, буду звонить хоть до Покрова».
— А если я заставлю его звонить кандалами, да не до Покрова, а до могилы, — сказал гетман тихо, понизив голос; но в этом понижении звучало ещё более угрозы.
Потом он задумался и заходил по комнате. Тусклый свет нагоревших восковых свечей в серебряных канделябрах падал но временам на какое-нибудь одно место его седой головы, то на висок, то на затылок, и казалось, что эта гладкая голова покрыта фольгой.
— Мотрёнька! — вдруг сказал он, подойдя к двери образной. — Выйди сюда, дочко.
Девушка вышла, бледная, заплаканная, но спокойная: она видела того, по ком тосковала... Он не болен... Анненков почтительно поклонился, не без смущения взглянув на гетмана.
— Вот где обретается дщерь генеральского судьи, её милость Мотрона Васильевна Кочубей, — сказал Мазепа, обращаясь к Анненкову. — Она у гетмана... Её милось не сбежала и не отай ушла из дома родительского... Она пришла просить моего покровительства, и я по долгу службы и по знаемости, како крестный отец Мотроны Васильевны и гетман, принял её под свою защиту.
Между тем набатный звон не умолкал. Видно было, что Кочубей, настроенный женою, намеревался привести в исполнение свою угрозу — звонить до Покрова. Мазепа подошёл к крестнице, стоявшей у стола, и положил ей руку на плечо.