Кочующая роза
Шрифт:
Бабушка раскутывает меня в тесной теплой прихожей, вешает в шкафчик шубу. И мне так нравится эта дверца с выпиленным круглым отверстием, с полустертым наклеенным клоуном. Бабушка целует меня, отсылая в комнату с гудящей железной печкой. Там длинные обшарпанные бруски, из которых сделан корабль. И он уже полон ребятишек, уже колеблется флаг на мачте. Я устремляюсь к ним, слыша за спиной бабушкин голос, и мое ощущение бега, горящих с мороза щек, лица мальчиков, девочек.
Отец бежал через реку, задыхаясь от крика, нацелив винтовку в безвестный хутор, куда надо ворваться и увидеть закопченные мазанки, разметанную
А липы во дворе детского сада темнели. Во мне же притаились задумчивость, недоумение, осознание себя, отдельного и от них, играющих, и от воспитательницы с добрым лицом, и от высоких ветвистых лип. И внезапная радость открытия: я есть, несу в себе мое «я», мою жизнь в загадочном вечернем мире с синеющими окнами, с сумеречным очертанием огромных деревьев…
Я сидел на бархане, как в обмороке. В лицо ударялись бесчисленные острые песчинки. Пустыня обдувала меня, снимая тонкие оболочки.
От жара, от зноя я потерял на секунду сознание. Что-то во мне повторялось сто крат. Не имело ни конца, ни начала, и все заново предстоит пережить.
Я очнулся. Тонкие сверкающие струи летели с небес. Жалили, охлаждали. Кропили пустыню мельчайшими темными бусинами. Шел мгновенный блестящий дождь. Людмила в мокром платье бежала ко мне по песку.
— Ты исчез, ты пропал. Я так волновалась!
Мы сидели с ней под блестящим, нас омывавшим дождем…
глава восемнадцатая (из красной тетради). Полк в предгорьях
Утренние горы в окне. Жена подымает из света голые локти, укладывает косу вокруг головы. Сын годовалый спит в тончайшем чистом луче, стиснув серебряные кулачки, будто летит по лучу к вершинам. Рота идет за окном, врубаясь в дорогу, в грохоте подкованных сапог.
Бурлаков готовился к выходу, затягивая портупею на своем лейтенантском мундире. Жена наклонилась над сыном, загораживая ладонью падающий на него утренний свет.
— Ты не слышал, как он ночью ко мне перебрался? Мне по щеке шлеп, шлеп! Просыпаюсь, а он дышит мне в шею. Неужели не слышал?
— Нет, — ответил Бурлаков, протягивая руку и тоже заслоняя сына от света.
Они стояли с женой, вытянув руки над сыном, будто грели их над маленьким очагом.
— Бедненький, ничего ты не слышишь. Умаешься за день, не шелохнешься. И сегодня тебе пропадать до темной ночи?
— Не знаю.
Бурлаков смотрел на их руки, на свой исцарапанные, потемнелые от железа и гари, и ее, хрупкие, белые, в синих прожилках. Солнце дрожало на пальцах, просачивалось сквозь ладони, каплями падало на сыновье лицо. Сын слабо вздрагивал от паденья невесомого света, впитывал его веками и губами, наполнялся им, как зерно.
— Приходи, если сможешь, пораньше, — сказала жена. — Вместе его искупаем. Ты так любишь его купать. Придешь?
— Постараюсь.
— Ты постарайся.
Он смотрел на жену и на сына, чувствуя тончайшую, из воздуха, света, дыханья свою с ними связь и родство. И так бы стоять без движений, чтобы это никогда не кончалось, и их руки касались в серебристом пятне, и коса ее, спадая, скользя, все никак не могла упасть.
Что-то пролетело над ними прозрачное и беззвучное. Оглядело их и исчезло.
Бурлаков очнулся. Снова хруст и гром на дороге. Новая рота в колыханье сапог и рук шла под окном.
Поцеловал жену. Вышел навстречу колоннам.
Роты вливались на плац, строились для утреннего развода полка. Одинаковые, серо-зеленые, с ало-золотыми погонами, под рев оркестра, гулкое дыхание солдатских песен.
Бурлаков стоял перед ротой, возбужденный и бодрый, охваченный этим скопищем жизней, окриками резких команд, мельканьем свежих солдатских лиц, щеголеватых молодых офицеров.
— В чем дело, батарея, почему отстаете?
— Бегом марш!
И дунуло ветром от тяжелого бега, выдохов, смеха. Накатилась волна голов, и за ними степь, вся в белесых мерцаньях, и огромные, в блеске, хребты. И следом накатывались взводы разведки танкистов, и снова, валом, мотострелки.
Плац набухал, копил в себе молодые, напряженные жизни, явившиеся под синь азиатских гор с великих рек и предполий. Бурлаков погружался радостно в эту многоликую массу, в ее колыханья, чувствуя, как личность его, исчезая в своей отдельности, пропадает в этом разливе лиц, голосов, увеличивается во сто крат, через грозное многолюдье полка поднимается до белых хребтов, пересыпанных солнечной солью, расширяется в весеннюю степь, усеянную табунами.
— Третья рота, становись! — скомандовал он резко и звонко, и от этого дрогнули, натянулись и замерли лица и груди. Рота смотрела на него многоглазо, и он одними своими зрачками держал ее в напряжении.
— Вольно! — Он дал ей свободу движений, вздохов, качаний. Двинулся вдоль шеренги.
Солдаты стояли смуглые, стройные, в тонких зеленовато-седых одеждах, иссушенных лучами, сожженных потом, истертых о железо. Застиранных, пестрых от швов, забрызганных каплями машинного и ружейного масла. С огненной эмалью и медью гвардейских значков.
Он шел, изредка бросая свои замечания, грубоватые, незлые насмешки, проверяя затяжку ремней, чистоту сапог, белизну воротничков. Чувствуя их мысли, взгляды из-под брезентовых панам, их молодые жизни, рвущиеся в этот воздух и этот свет.
Он задерживался перед каждым на миг, всматриваясь в горячие, дышащие солдатские губы и щеки. Каждое лицо, проплывая, бросало в него свое отражение.
— Полк, становись! — прокатилось над плацем.
Замерло огромное тело полка. Было слышно, как воркуют на прозрачном безлистом тополе две горлинки, как от штаба одиноко, звучно, редко выстукивают сапогами: шел командир полка, твердый и стройный, с бронзовым красивым лицом. Роты следили за его приближением с нетерпением, зорко. Бурлаков тянулся глазами к нему навстречу, любуясь его силой и статью.
— Полк, равнение направо! Смирно!
Начальник штаба, огромный, затянутый в ремни, двинулся навстречу командиру, и они, вытягиваясь, напрягаясь сильными телами, выбрасывая вперед свои длинные, начищенные сапоги, сближались перед тысячью глаз. Сблизились, щелкнули каблуками, взметнули руки к вискам.
— Товарищ гвардии полковник!..
Бурлаков, слушая рапорт, вдруг ощутил юношескую любовь к своему командиру, гордость за его стать, красоту. Ему казалось — каждый в эту минуту ощущал то же самое.