Когда море отступает
Шрифт:
Абель рассчитывал на колокольню. Да, наверно, это та самая колокольня своеобразной архитектуры, состоящая из двух резко отличающихся одна от другой частей: нижней — приплюснутой, тяжеловесной, старинной, и верхней — воздушной, хрупкой, привлекавшей к себе внимание восьмигранным шпилем. Угол падения кровель — над хорами, над абсидой, над папертью — был тоже характерен: как будто церковь старалась расположиться поудобней и, не будучи гордой, по мере того как она все ближе спускалась к крестьянам, становилась похожей на деревенский сарай. Но та колокольня, которая запечатлелась у Абеля в памяти, была еще тоньше и голубее, а кровли, насколько он помнил, были коричневые. Ну, а теперь все кровли в Анжервилле голубые. Ступенчатый скат тоже выглядел по-иному. Ритм был не
Абель собирал все свои силы, сличал свои воспоминания с тем, что видел сейчас, напрягал память, до отказа напрягал волю.
Он вибрировал, точно огромный, стоящий на якоре корабль, на который со всех сторон налетает ветер; внимание у него вновь ослабело.
Теперь он был уже неспособен двигаться дальше ни во времени, ни в пространстве.
Воля его была сломлена. Его выкинуло на берег, словно пучок водорослей, который оставляет, как веху, последний вал. Он был отброшен на исходные позиции. Искомое ускользало от него навсегда как раз в ту минуту, когда он был уверен, что вот сейчас он до него достанет — стоит только протянуть руку. Дальше он никуда не поедет. Анжервилль, возможно, и есть тот самый поселок, который возник тогда перед ними над мертвыми водами долины Иосафатовой.
Вновь отовсюду прихлынуло забвение, оно проникало, оно просачивалось в него. Чей-то голос издевался над ним, каркая, словно колеса бегущего поезда: «Ну зачем? Ну зачем?» Или: «Пле-вать, пле-вать, пле-вать». Как он мог надеяться, что в приютных долинах жизни, долинах, над которыми щебечут птицы, долинах, по которым тащатся крестьянские повозки, по которым ходят рыбаки и катят на велосипедах хорошенькие девушки, он отыщет Долину Смерти?
Долины Смерти больше не существовало.
Во всяком случае, это была приятная новость. Смерть умерла. До особого распоряжения. До новой войны.
Что же делать?
Никто больше не бросал костей, но цифры на них разобрать нельзя. А сзади стоит требовательная Валерия и отрезает все пути к отступлению.
Редко когда человек решается на что-либо бесповоротно.
Абель оглянулся.
Он успокоенно улыбался.
Он смотрел Валерии прямо в глаза.
— Здесь.
Последовало долгое молчание. Тишину внезапно нарушил оглушительный треск мотороллера.
Абель держался твердо, невозмутимо, непринужденно, с полным сознанием своей ответственности.
— Жак не доехал до этой церкви, — добавил он.
Жак погиб у врат царства. Царство начиналось по ту сторону поселка. Оно примыкало к прибрежной Нормандии, где яблони погружали стволы свои в волны, оно являло собой влажный мир высокой травы.
— Жа-ак, Жа-ак, милый мой мальчик! — шептала Валерия, и это малое слово «мальчик» причиняло ей боль нестерпимую. После смерти Жака она прожила так долго, что могла бы быть его матерью. Она с той поры и стала матерью этого мальчика, навсегда ушедшего в прошлое, жизнь которого оборвалась в юности. Теперь она поняла нутром то, что Абель говорил ей о канской Мамочке, о том, что женщина независимо от возраста может испытывать материнское чувство к солдату. Началась оттепель.
Трактористы пошли
Валерия, позабыв о приличиях, плакала навзрыд.
— Жа-ак, Жа-ак, мой маленький Жа-ак! Жа-ак, ах Жа-ак! Мой большой, мой большой мальчик Жа-ак…
Низко опустив голову, она чуть слышно зашептала:
«Боже! Ниспошли мне свою милость! Сжалься надо мной! Ниспошли мне милость с берега Милости, ту, которой испрашивали наши предки, перед тем как выехать в Канаду. Боже!.. Пошли мне силы не рыдать при этом человеке!.. Абель все мне твердил о Долине Смерти, о долине Иосафатовой, а привел в дивный сад! Как это ужасно! Сжалься надо мной, боже!»
Жа-ак! Ах, Жа-ак, Жа-ак! Большой, большой мальчик Жа-ак!
Абель, беспомощный, жалкий, стоял поодаль — неумелый мясник.
Мимо прошел крестьянин. Он с любопытством посмотрел на рыдающую женщину, потом на Абеля.
— До свадьбы заживет! — проворчал он.
Вся эта залитая солнцем зелень, вся эта растительная жизнь, помимо желания Валерии, вливалась к ней в душу, порабощала ее, приручала ее, завладевала ею — зелень того оттенка, какой принимает вода, зелень опаловая, зелень устричная, зелень скарабея, вот того, что ползет между лицом женщины, которое отделяют от земли какие-нибудь десять сантиметров, и ножищами Абеля в сандалиях и ведет свою скарабейную жизнь, тащится по своим скарабейным делам, органический, неисправимый, вечный скарабей. Слезы Валерии вобрали в себя всю дымку, прохладу, мглу, туман, мелкий дождик, прозрачность, всю нежную зелень нормандских зорь. Валерия покусывала травинку, мокрую после сильного дождя. Потом выплюнула ее и приподнялась на локте. Абель наклонился к ней. Валерия чуть не вскрикнула — Абель отпрянул.
Необходимо было прикончить эту женщину. Так же как… так же как необходимо было прикончить…
Он побелел от ужаса. Да! Да! Необходимо было прикончить его, Абеля! В первый раз он решился это себе сказать. Никто другой не отважился бы…
Поле пшеницы было огорожено низенькой каменной стенкой. Абель и Валерия сели на нее. Нижняя губа у Валерии, обычно такая тонкая, то надменная, то злая, сейчас распухла от горя, настоящего человеческого горя.
— Он — на кладбище? — прошептала Валерия.
Абель отрицательно покачал головой.
Нет! Раз он недостаточно владеет собой, чтобы выдумать для Жака приличную, приемлемую смерть, утешительную для оставшихся в живых, то надо с этим покончить теперь же и выкрикнуть правду о его гибели! Надо выложить все начистоту, иначе Валерия опять пристанет с расспросами! Со дна души Абеля поднималась волна ненависти к этой почти пожилой женщине, к ее красным глазам, к ее красивому синему в белую горошину платью, ненависти к этой Еве — неверной подруге, захватчице, давным-давно занявшей место пленительной Лилит.