Когда мы состаримся
Шрифт:
— А как же бог?
Топанди оторвался от направленного на звёздное небо телескопа.
— А на что он?
Оскорблённый в своих сокровенных чувствах, Лоранд отвернулся. Его обиженный вид не ускользнул от Топанди.
— Милое моё двадцатилетнее дитя! Ты, может, больше моего знаешь, так поучи.
Лоранд пожал плечами. Потом в поисках доводов обратился к тому, что было под рукой.
— Вот Доллондов [122] телескоп. Различимы в него звёзды в Млечном Пути?
122
Доллонд Джон (1706–1761) — изобретатель ахроматического телескопа
— А как же! Миллионы звёзд, каждая как
— Ну а туманность в созвездии Гончих Псов? Способен он её разрешить?
— Нет, она так туманностью и остаётся. Округлой формы и в туманном кольце.
— А если в телескоп Грегори [123] посмотреть, который вам из Вены доставили? Там увеличение сильнее.
— Верно. Достань-ка! До него руки не доходили. И Топанди с живейшим интересом направил его на небо.
— Ах! Вот это инструмент, — вымолвил он, поражённый. — Туманность видна уже совсем разреженной и несколько мелких звёздочек в кольце.
123
Усовершенствованный зеркальный телескоп.
— А сама она какая?
— Туманность, всё равно туманность. На отдельные частицы даже этой трубе не под силу её разложить.
— Так, может, займёмся теперь микроскопом Шевалье? [124]
— Давай! Приготовь там что-нибудь.
— А что? Листовёрта, [125] что ли, возьмём?
— Можно.
Лоранд зажёг газ, бросавший свет на предметное стекло, и посмотрел сначала сам, устанавливая нужную резкость.
— Взгляните! — сказал он восхищённо. — Никакой щит из «Илиады» не сравнится с надкрыльями этих крохотных насекомых. Сплошь смарагд и золотистая эмаль.
124
Микроскоп с горизонтальным положением стёкол.
125
Листовёрты — разновидность жучков-слоников.
— И в самом деле.
— А теперь обратите внимание: меж крыльев этого жучка гнездится ещё меньший паразит, и у него тоже пара глаз, тоже кровь обращается в жилах, тоже своя жизнь — и своя цель в ней. А в желудке у него — ещё другие существа, которые и в микроскоп неразличимы.
— Понимаю, — устремил атеист взгляд на Лоранда. — Ты хотел мне показать, что вселенские шири мироздания столь же невообразимо безграничны, сколь и ничтожно малые её пределы. Это и есть бог, не так ли?
Торжественное спокойствие, разлившееся по лицу Лоранда, подтвердило, что именно такова была его цель.
— Эх, милый братец, — вздохнул Топанди, кладя ему на плечи обе руки. — Идея давно знакомая. Пред бесконечностью и я падаю на колени. И я понимаю, что мы — лишь ступень бытия, отдел классификационной лестницы где-то между инфузориями в самом низу и звёздами там, вверху. Но ведь своё-то мгновение ока всякая тварь, проживает. И, может, жучок, которого я убиваю, чтобы полюбоваться его надкрыльями, тоже, подобно нам, беспёрым Платоновым двуногим, уверен, будто он — центр вселенной и весь мир запомнит его предсмертное жужжанье точно так же, как последний призыв к отмщенью четырёх тысяч варшавских мучеников: «Ещё Польска не сгинела!» [126]
126
Имеется в виду польское восстание 1830 г. «Ещё Польска не сгинела» («Ещё Польша не погибла», польск.) — слова из так называемого «Марша Домбровского» (впоследствии — национальный гимн).
— Не в том моя вера, сударь. История мушки-эфемериды один только день, история человека — его жизнь, история нации уже многие столетия, история миров — сама вечность; но справедливость едина для всех и каждого в этой непреложной чреде.
— Пусть так, братец. Готов даже допустить в угоду тебе, что и кометы блуждают по небу именно в поисках этой
— Сударь! Меня часто постигали такие удары, каких редко кто удостаивается, но веры во мне не могли поколебать.
— А вот меня вовсе не удары и не страдания к безверию толкнули. Жил, как хотел, собственным произволением. А если б у неба милостей домогался, куска хлеба сейчас бы не имел. Как раз эти богомольные попрошайки скептиком меня сделали. Не будь я ими окружён, не стал бы и неверие проповедовать, своими так называемыми кощунствами скандализовать, выискивать, как бы получше притворщиков пронять. Да, братец, это уж так: из миллиона разве что один не смотрит на провидение как на богатого кредитора, у которого взаймы можно получить. А проценты платить кроме него одного никто и не помышляет.
— Довольно и одного, чтобы свет идеи воссиял!
— Одного? Ты этим одним, во всяком случае, не будешь.
— Почему же? — поднял на него глаза Лоранд.
— Потому, что поживёшь здесь, со мной подольше, и обязательно станешь таким же отрицателем.
Лоранд только улыбнулся.
— Нет, братец, не думай, не из-за меня, насмешника и нечестивца, а из-за него: того, который по звону колокольному молится.
— Вы про Шарвёльди?
— А про кого же. Поимеешь с ним дело каждый день и скажешь под конец в точности как я: «Чем так в рай попадать, лучше на грешной земле остаться».
— А что он такое, Шарвёльди этот?
— Фарисей, каких свет не создавал, перед иконой врёт и не краснеет, самому архангелу глаза отведёт.
— А вы прямо-таки злы на этого человека.
— Зол? Это одна из добродетелей моих, что я на него зол.
— Только потому, что он святоша? В наш равнодушный, скептический век совсем не худо даже внешнюю сторону благочестия блюсти. Тоже род смелости. Ваши нападки меня скорее к его защите побуждают.
— К защите? Ладно. Можешь немедля к ней приступать. Бери стул и слушай! Я буду «advocatus diaboli». [127] Расскажу тебе про него одну историю. Не со мной случилась, я был всего только очевидцем. Самому мне этот человек ничего худого не причинил — да и никто меня не обижал. Ещё раз повторяю: я ни на кого не жалуюсь. Ни на людей, ни на высшие против нас существа, ни на низшие. Присаживайся-ка поближе!
127
«Адвокат дьявола» (лат.) — так в средние века во время церемонии причисления к лику святых именовалось лицо, приводившее доводы «против» (доводы «за» приводил «адвокат бога»).
Лоранд поворошил дрова в камине, чтобы получше разгорелись, и привернул горелку микроскопа. Потом уселся напротив Топанди в плетёное кресло. Лишь красноватое пламя потрескивающих поленьев да заглянувший в окно бледный месяц освещали комнату.
— Был у меня в молодые годы добрый друг, родственник, с которым мы вместе учились. Мало сказать «вместе»: рядом сидели за одной партой. Приятель мой неуклонно шёл первым, я — вторым, хотя бывало, что между нами вклинивался как раз этот Шарвёльди. Он уже тогда был изрядный подлиза и фискал, благодаря чему несколько раз меня опережал (а это, понятно, ранит ученическое самолюбие). Я уже в те поры озорничал отчаянно, жалобы на меня сыпались со всех сторон. Позже, в войну с французами, когда и наши университетские порядки пошатнулись, нас обоих отправили в Гейдельберг. И надо же было, чтобы и туда чёрт занёс этого Шарвёльди. Такие уж у него родители были: важничали, от нас не хотели отстать. Могли бы и в Йену, и в Берлин — хоть в Ниневию послать сына, так нет же! Обязательно туда, куда и нас.