Когда приближается гроза
Шрифт:
Однажды вечером, когда впервые за всю ясную осень дождь полил как из ведра, ему пришлось провожать Флору домой одному. Выпив немного токайского или шампанского, что было необычно для скромного парня, он отважился сказать Флоре то, что она давно от него ждала. Она не возражала и позволила ему в экипаже склонить к ней свою темноволосую голову и покрыть ее лицо горячими поцелуями. Она позволила ему взойти на крыльцо замка, подняться по лестнице и лечь с ней на широкую постель с мягкими белыми простынями, которую я однажды мельком разглядел и которая преследовала меня в ночных видениях. Она и теперь мне снится… Я сломал перо, записывая этот эпизод, и один из кусочков вонзился мне под ноготь указательного пальца, а потому мне придется переждать, пока палец заживет, а затем уж писать дальше… Если я вообще стану писать дальше…
Вот уже месяц, как я решил больше не писать и даже сжечь написанное. Но осуществить это не смог, отчасти потому, что питал, как все графоманы, слабость к своим сочинениям, отчасти потому – и это мне представляется наиболее вероятным, – что рефлекс нотариуса не позволял мне оставить предъявленные счета неоплаченными.
Но вернемся к моему повествованию. Прошло уже тридцать лет, но предрассудки – их называют предрассудками, а на самом деле это инстинкты выживания высшего общества – только-только начали терять силу. «Приличное» общество их соблюдало и выбрасывало тех, кто ими пренебрегал. Флора родилась в Маржеласе, ее предки по отцу сражались в первом и втором Крестовых походах, а родство по матери, урожденной Эме д’Аранголь, восходило к 1450 году.
А предками Жильдаса Коссинада, если заглянуть в далекое прошлое, были рутьеры [7] , крестьяне и еще дальше – крепостные. Все его предки служили нашим предкам, теперь же мы стали его друзьями, но он все равно разговаривал с нами, ломая шапку. И любой из этих «друзей» мог в зависимости от настроения либо стукнуть его палкой, либо дать на чай.
7
Рутьеры– наемная пехота во времена Крестовых походов, которая набиралась из всяческого сброда.
Совершенно ясно, что с другом, любовником и компаньоном Флоры де Маржелас так обращаться не подобало. Но в то же время нельзя было ожидать от этих дворянчиков, чтобы они в один прекрасный день стали называть испольщика «месье». И никак нельзя было знать наперед, чем они будут руководствоваться в своем поведении: терпимостью или наглостью. Понимали ли это влюбленные? Задумывались ли над этим? Думаю, что нет, как бы странно это ни казалось. Оба и надеяться не могли, что разделят любовь друг друга. Лежавшее между ними расстояние нам, свидетелям их любви, казалось огромным, а уж для них оно было просто гигантским. Они ничего не слышали, кроме биения собственных сердец, боясь поминутно, что сердце другого забьется глухо или замолчит. По утрам они просыпались скорее пораженные, чем испуганные, и скорее счастливые, чем пораженные. Неизменные серые облака повседневности разрывались над ними, и проглядывало яркое солнце разделенной любви. И какое им было дело до того, что за облаками движутся темные тучи, грозящие скандалом? Их это не заботило. И тем не менее Флора рисковала потерей прав, изгнанием из общества и одинокой старостью в бесчестье, а Жильдаса, скорее всего, ждали оскорбления, злоба и ненависть. Но, повторяю еще раз, ни у одного, ни у другой не было времени серьезно обо всем подумать. Они воспринимали опасность как нечто нереальное, невозможное. Ни одному, ни другой даже в голову не приходило опасаться чего-либо иного, кроме пустой постели, неважно, будут это кружевные простыни или соломенный матрас. Пустая постель стала для них местом свидания с собственным одиночеством и отчаянной тоской по телу возлюбленного. Эта пустота и отчаянная тоска вместе с желанием и были точками соприкосновения нас троих с той только разницей, что мне не доставалось ни удовлетворения, ни успокоения.
То ли в октябре, то ли в ноябре, не помню, меня вызвали в Бордо участвовать в судебном процессе и ассистировать престарелому коллеге. Суть дела состояла в том, что какой-то мелкий дворянин – неудачник, лишенный наследства, осмеянный соратниками, презираемый соседями и преследуемый испольщиками, – не вынес измены жены и убил ее. Я оказался в Бордо раньше, чем его незадачливый защитник, наполовину его заменил, защиту провел неплохо и в конечном итоге спас шею несчастного от петли. Надо сказать, что двумя годами позже он сам сунул ее в петлю, но это уже другая история. Своей речью я исторг слезы у дам и произвел впечатление на журналистов, приехавших из Парижа. Подобные процессы были редкостью: дворянин, обвиненный в преступлении бродяги, человек благородного происхождения, приревновавший собственную жену. Журналисты, разогретые вином, тоже рыдали на судебных заседаниях, пели мне дифирамбы, и я уехал в Ангулем триумфатором. За восемь часов я проделал тридцать лье, трижды менял лошадь и, усталый, без предупреждения бросился в Маржелас. По глупости мне казалось, что ангелы славы уже раструбили о заседании в Бордо и что новость мгновенно достигла ушей Флоры, а в Ангулеме только и говорят, что о моем возвращении. Я во второй раз явился, когда меня никто не ждал, и этот раз стал последним. Моя старая тетушка, которая меня воспитала, внушила мне золотое правило: не являться без предупреждения, иначе она лишний раз перевернется в гробу.
Едва я въехал в Ангулем, тот задор, что заставлял меня прыгать с одной лошади на другую, внезапно исчез, и я вдруг почувствовал все тяготы путешествия.
На лужайке перед домом царила полная тишина. Небо над черной крышей отливало той белесоватой синевой, какая бывает в безветренную жару перед грозой. Я объехал замок справа, чтобы не повторить пути, проделанного в последний неуместный визит, и не попасть снова в желтый будуар. Флора наверняка, как в прежние счастливые времена, сидит на веранде у западной лужайки, кормит лебедей или что-нибудь читает. Я знал, что найду ее там, и, клянусь, надеялся, что она будет одна. И клянусь, я понятия не имел, почему стараюсь ступать бесшумно и осторожно по скрипучему гравию и порыжевшему газону. У меня не было ни слов, ни мыслей, ни желаний. Я вдруг сделался пустым и прозрачным и знать не знал того человека, что, как шпион, крался по лужайке. И в доказательство тому незнакомец остановился как громом пораженный, завернув за угол и увидев Флору. Она полулежала в кресле, а у ее ног расположился Жильдас, положив голову ей на колени. Она взяла из блюда, стоявшего справа, ягоду малины и попыталась отправить ее в рот юноше. Но тот сжал зубы с гортанным смехом, а она настаивала, тоже смеясь и нажимая тонкими бледными пальцами на полные яркие губы парня. Чувствовалось, какие они горячие и упругие, эти губы, и пальцы Флоры помедлили, разогнулись и двинулись ко лбу Жильдаса, оставив раскрытую ладонь на милость губ, которые, сразу став послушными, прижались к ладони и замерли. Флора закрыла глаза и запустила пальцы в его темные волосы.
Я застыл на месте, окаменев от страха. Сознаюсь себе и сейчас: мне стало страшно. А вдруг меня увидят и поймут, что я подсматриваю, и мне надо будет вести себя как тот, кто все видел, то есть разгневаться, обидеться, изобразить презрение. Надо будет принять позу человека, долг и честь которого велят ему отстраниться от Флоры, ибо Флора де Маржелас вступила в связь, противоречащую если не человеческой природе, то общественному порядку, и предпочла отдаться природе и ослушаться порядка. А я всю жизнь предпочитал как раз то, над чем она смеялась: порядок. И я начал потихоньку отступать, шаг за шагом, дрожа от страха, как бы меня не увидели, и от того, что я спасовал перед судьбой. И где же я был? Куда подевался мой недавний гнев и желание тут же прикончить соперника? Кто был тот пугливый, смущенный человек, на грани отчаяния и одиночества? Я завернул за угол стены, откуда вышел, и, еле дыша, присел на камень. И тут, слушай меня, читатель, если ты еще здесь, я вздохнул с облегчением и улыбнулся, почувствовав, что спасен.
Спасен? Это я-то, кто потерял последнюю надежду! Спасен? Увидев Флору, околдованную другим, сдавшуюся на милость другого? Спасен? Любуясь, как пальцы Флоры скользят по его губам и волосам, медленным, тягучим жестом наслаждения, жестом женщины, которая любит и любима? Спасен? Я, столько месяцев добивавшийся ее и не получивший? Мне даже представить страшно, что ее добился другой! Это я-то спасен?.. Шатаясь, добрел я до Филемона и прислонился к боку коня, положив голову ему на шею. Сердце колотилось где-то в горле. Боковым зрением я увидел, что он повернул ко мне морду, и на меня глянул блестящий, удивленный лошадиный глаз. И как моряк, потерпевший кораблекрушение, жмется к плоту, так и я прижался к коню, к единственному моему другу, и ласково зашептал ему на ухо его имя. Он потянул за уздечку и, склонившись над моим красным, сведенным судорогой лицом, пощекотал мне щеку прохладными бархатными губами. Слезы залили мне глаза. Я тяжело, как старик, взгромоздился в седло и отпустил поводья, чтобы конь сам пошел в стойло и довез меня до моей пустой комнаты. Он трусил потихоньку, как теперь будет трусить моя жизнь, потому что все счастье в ней умерло.
Тогда я еще не знал, что все мои беды только начались. Но тем не менее они уже казались мне серьезными. В контору я вошел с похоронной миной. Все похвалы и комплименты, которыми меня засыпали клерки и слуги, показались лишенными смысла, пока я не понял, что они относятся к успешному процессу, а не к развалинам моего счастья. Мы выпили шампанского, я сильно перебрал и вел себя как глупый фанфарон. Вино, усталость и отчаяние довели меня до того, что я чуть не свалился под стол к ногам писцов. Однако гордость и крепкое сложение не позволили мне опозориться. Я, умудрившись не упасть, преодолел лестницу и сам дошел до комнаты. Там я рухнул поперек кровати под балдахином и портретами предков, пригвожденный тридцатью лье скачки, тремя бутылками вина и тридцатью годами одиночества. Проспал я почти сутки. Когда я проснулся, все уже знали о связи Флоры и Жильдаса.