Когда рухнет плотина
Шрифт:
– И так уже почти в загробном мире, - Наум махнул рукой в сторону окна. Его фраза закончилась зевком.
– Да, современное сознание должно представлять ад как-то в этом роде. Тут поневоле начнешь задумываться над фантазиями Моллюскова. Еще утром я мог бы себе сказать: в этой стране меня уже ничего не удивит. И вот нет же, удивило, и не один раз... Что должен делать человек, которому сказали, что город накрыт силовым полем? Бросить все и мчаться глазеть на это поле?
– Вы же говорили, что видели его своими глазами, - пробормотал Наум, не поднимая головы
– Да, но... Мало ли какие локальные эксперименты могут вытворять на секретных объектах. Я имею в виду основное, которое радиусом в сто километров. Кстати, интересно, что происходит с речной водой? Не начнет ли она подниматься, когда наткнется на такую запруду? Моллюсков говорил, что поле непроницаемо для твердых предметов. А жидкости? И этот снегопад не по сезону. Может, поле вызвало атмосферные пертурбации? А, Наум? Ваши соображения?
Но Басилевич уже спал, тихо посапывая. Мне спать совсем не хотелось, но заняться было нечем. Я вошел в комнату и улыбнулся, разглядев, что Ирка и Луиза спят на диване, крепко обнявшись. Я попробовал их чуть-чуть подвинуть, потом примостился с краю, чувствуя, что легкого толчка достаточно, чтобы свалить меня на пол.
17.
В небе за окном уже ощущалась гнетущая предрассветная серость, когда я, наконец, начал засыпать. В мою дремоту проникали далекие хлопки выстрелов, а потом к ним присоединилась раздающаяся под окном песня. Я решил было, что она мне снится, но прислушался, приподнявшись на локте. Голос, без сомнения, принадлежал Топорышкину - не слишком сильный, как у большинства российских рок'н'рольщиков, берущий скорее так называемой "задушевностью". Пел он "Раскинулось море широко", которую полюбил, услышав в исполнении Шевчука, и с тех пор пытался ему подражать.
Я подошел к окну, но было ещё слишком темно, чтобы что-то разглядеть. Вспомнив, что где-то в комоде валялся фонарик, я начал шуровать по ящикам. Ирка от шума проснулась и приподняла голову.
– Ты чего?
– Спи. Кажется, ещё один гость намечается.
Фонарик действительно нашелся, и даже загорелся, когда я нажал на кнопку.
– Ты уходишь?
– встревожилась жена.
– Только на улицу выгляну. Я сейчас. Хочешь, пистолет оставлю.
– Пусть у тебя будет.
Я зашел на кухню, растолкал Басилевича.
– Наум, я спущусь вниз, приведу Топорышкина. Вон он, орет под окном.
Он вскочил.
– Пойдемте вместе.
Мне хотелось, чтобы он остался с женщинами. Хотя, впрочем, мы же ненадолго. Я бесшумно отворил дверь, вышел на лестничную площадку. Все тихо. Мы спустились по лестнице, нащупывая неровным пятном света ступеньки. Топорышкин валялся метрах в десяти от подъезда на куче талого снега. Он как раз добрался до последней строчки: "...и след их вдали пропадает", - и спел её как-то чересчур душещипательно, дрожащим голосом, даже всхлипнул. Посветив ему на лицо, я увидел, что он не просто плачет - все его лицо было залито слезами, вместе с которыми растекалась грязь.
– Григорий! Ты чего тут валяешься?!
–
– А ну, пошли в дом!
– Виктор!
– выговорил он сквозь слезы; он всегда называл меня "Виктором", и мне никак не удавалось его убедить, что я не "победитель", а "полный жизни".
– Это ты, Виктор?
– и совершенно трагически воскликнул, вновь разражаясь рыданиями, - Виктор, нас предали!
– Не нас, а вас, - не удержался я от реплики.
– Давай, вставай.
– Не могу, - воскликнул он.
– Я ранен. Нога... Нога не шевелится.
Я, встревожившись, осветил фонариком его ноги. Кажется, совершенно целые, только сплошь измазанные грязью. Вообще он был в глине с головы до пят; даже его длинные волосы свисали засохшими сосульками.
– Ничего ты не ранен. Пьян, и все. Иначе бы сюда не добрался. Ногу, небось, отлежал, пока тут валялся. Ну-ка, Наум, поднимаем его.
Мы зашли с двух сторон от музыканта, ухватили его подмышки, поставили на ноги.
– А! А!
– рванулся назад Топорышкин, когда мы повели его к подъезду. Обернувшись, я увидел незамеченный сначала пакет, до отказа набитый бутылками, которые выпирали из полиэтилена своими округлыми боками.
– Наум, возьмите пакет, - попросил я.
– А его вести буду.
Ручки пакета, естественно, были разорваны. Басилевичу пришлось прижимать тяжеленную ношу к животу, чтобы бутылки не вываливались через довольно крупную дырку.
Топорышкин шел послушно, только ноги чуть-чуть заплетались.
– Нас предали, Виктор!
– патетически стонал он, шмыгая носом. Растоптали все идеалы!
– По улицам-то ты как прошел?!
– удивился я.
– Кто...
– он начал заваливаться вперед, и я не без труда удержал его в вертикальном положении.
– Кто к пья... пьяному будет цепляться!
– Тебя, дурака, сто раз могли за мародерство расстрелять. Одно меня поражает - что винные магазины ещё до конца не разграбили. Велики запасы спирта на Руси! Или ты это богатство с утра таскал?
Мы вошли в подъезд. Пришлось обнять Топорышкина одной рукой за спину, а в другую взять фонарик. Где-то наверху открылась дверь. Я решил, что это Ирке не терпится нас встречать. Но подъем был долгим и трудным. Топорышкин, занятый своими переживаниями, совершенно не смотрел, куда шел, и цеплялся ногами за каждую ступеньку. При этом он дергал меня и мою правую руку, и луч фонарика хаотически прыгал, выхватывая из тьмы все что угодно, кроме той ступеньки, на которую предстояло шагнуть.
– Понимаешь, Виктор, - бормотал Григорий.
– Я им отдавал все, всю свою душу... А они? Они втоптали все идеалы в грязь...
Я, споткнувшись в очередной раз, злобно выматерился и сказал:
– В грязи ты сам извалялся. А интересно, чего ты ждал? Экстремизма по всем правилам? Благородной анархической утопии?
– и, утрированно картавя, Погхом есть погхом.
Сзади раздавалась ругань Басилевича, которому пакет Топорышкина доставлял не меньше хлопот, чем мне - сам его владелец.