Когда уходит человек
Шрифт:
— Туг ведь вот какая клюква, доктор… Я надеялся, что жена вот-вот приедет, но как-то все не складывается. К чему это я клоню… Если вы нигде не прописаны, то устраивайтесь-ка здесь и не ломайте себе голову. Вы не думайте, — он жестом остановил Бергмана, который хотел что-то ответить, — я не по доброте душевной предлагаю вам; напротив. Человек я своекорыстный: боюсь, подселят ко мне многодетную семью какую-нибудь. Жена приедет, а здесь такая клюква… Вы для меня человек свой — вот я официально и пропишу вас к себе.
Неожиданное предложение оказалось в некотором роде спасительным. Отпала необходимость возвращаться по вечерам в Кайзервальд, в пустой и намного более чужой, чем прежде, особняк;
Старый Шульц ликовал. Теперь, когда ему перевалило за шестьдесят, одиночество начало тяготить, и все, что стало нужно теперь — это видеть свет в окне, когда возвращаешься домой. Тревога немного улеглась, хотя письма от жены все чаще задерживались и, судя по содержанию, доходили не все, а от сына вообще перестали приходить. За вечерней папиросой он рассказал Бергману, что дочь в Швейцарии вышла замуж; представьте, доктор: мой зять — наш соотечественник, они на концерте познакомились. Теперь Элга ждет ребенка, а это опасно — может обостриться процесс; где сын — непонятно, вот какая клюква…
В сорок седьмом письма совсем перестали приходить, а в августе, когда за вечерним окном трещали обезумевшие кузнечики, за Шульцем пришли. Он не удивился и даже, казалось, не очень растерялся, только обвел комнату долгим взглядом. В дверях успел сказать Бергману: «Вознесенское кладбище, доктор…»
В середине 30-х годов статистика зафиксировала, что в числе новорожденных явно преобладают младенцы мужского пола. Этот научный факт неожиданно получил отнюдь не научную трактовку: рождаются мальчики — быть войне, говорили старики. Про статистику они знать ничего не знали, однако те, кто ждал внучек и правнучек, были вознаграждены внуками и правнуками. К войне, вздыхали бабки, не иначе; ишь, опять малец…
Объясняла ли как-то статистика, почему в самый первый год войны кривая рождаемости девочек резко пошла вверх? Едва ли. Во-первых, статистика в первую очередь считает, а не объясняет, а во-вторых, в сорок первом году на первом месте была статистика военная, а не демографическая.
Леонелла, счастливая своим неожиданным материнством, не подозревала, что Ирма, ее соседка из десятой квартиры, родила ребенка, тем более что это случилось очень далеко, в таежном поселке, выросшем между небольшой деревенькой и тем самым лагерем, куда были отправлены отцы обеих девочек. Судьба распорядилась так, что бывший офицер Бруно Строд умер, не зная, что скоро станет отцом, в то время как бывший экономист Роберт Эгле, продолжая жить, тоже не знал о рождении дочери.
Появление еще одной сосланной никого не удивило — люди были потрясены грянувшей войной. Комнатенка в деревенской избе, за занавеской, а затем в бараке, после четырехкомнатного столичного уюта, могла повергнуть в ужас, но по сравнению с телячьим вагоном эта каморка оказалась раем, к тому же с дверью, которую можно закрыть. Расставаясь с мужем, Ирма не знала, что больше не увидит его ни живым, ни мертвым, и ревностно принялась наводить какой-никакой уют, в то же время ломая голову, как узнать о самочувствии Бруно, которое, признаться, ее волновало больше, чем война.
В стороне от бараков стояли крепкие, основательные дома из цельных бревен — деревня. Каждая крыша глубоко нависала над окнами, будто дом отпрянул и хотел спрятаться, как прячет лицо человек, натягивая козырек на лоб. Присмотревшись, Ирма догадалась, что эти хмурые дома сложены давным-давно, еще дедами, если не прадедами, нынешних хозяев, а бараки
Там, где кончались картофельные поля, начинался лес — предмет лесоповала, где работали заключенные, в числе которых были Бруно и Роберт, их сосед. Туда, где начиналась зона лесоповала, ходить категорически запрещалось. По сравнению с таежным тот лес, который Ирма знала и любила с детства, казался игрушечным — веселые лохматые сосны с рыжими шелушащимися стволами, еще более рыжие — как солнечные зайчики — стайки желтых лисичек в нежной зелени мха, скользящая под ногами сухая хвоя, матовые, словно затуманенные чьим-то дыханием, ягоды черники… В новом лесу было темно и оттого мрачно: здесь господствовали ели, насупленные и угрюмые. Сосны тоже росли, но и сосны были какими-то другими. Далеко уходить она боялась: легко заблудиться или, чего доброго, забрести в болото. Только одно примиряло и успокаивало: вереск. Хоть здесь его называли немножко иначе — верес, но было этого вереса-вереска вокруг много. Упругие ветки, щедро усеянные крохотными сиреневыми цветками, пышными охапками взрывались из темного мха.
Встретиться с вереском было все равно что услышать родной голос. Вереск помог прижиться.
Научилась многим премудростям, что другие и за науку-то не считали: доставать воду из колодца, топить печку, варить невнятный суп из картошки и преступно малого количества крупы, взятой по настоянию Бруно. Осваивала кулинарную науку, украдкой присматриваясь к соседкам на общей кухне. А стирка! А ежедневная каторга — картошка на колхозном поле! Эрик, оставленный в бараке, потому что больше негде его оставить, и все внутри ныло от страха и тревоги: как он там один?
Оказалось, вовсе не один. У детей сильнее, чем у взрослых, развит звериный инстинкт. Вначале замерев в недоумении, они скоро начинают смыкать кольцо и обнюхивать чужака. А он и был чужаком, в своей матроске с золотыми пуговками, в сапожках, хитро застегивающихся сбоку, и в невиданном берете с помпоном на макушке, каковой берет легко опознал бы французский моряк. Морской берет и определил судьбу чужака.
Окружили его днем во дворе, несколько ребятишек разного роста и возраста, и старший, лет восьми, властно протянул к помпону худую руку:
— Мена? — и сплюнул на землю.
Ничего не поняв, Эрик настороженно ответил: «Мена», однако плевать не стал — боялся, что не получится.
— Айда, что ли? — предложил новый знакомый, на что Эрик кивнул из-под нахлобученного картуза, снова ничего не поняв:
— Айда.
Эрик был принят, несмотря на заграничное имя, и Серега не без труда натянул себе на голову берет с помпоном, а вернувшись домой, Ирма увидела перемазанного сынишку в какой-то невообразимой фуражке с треснутым козырьком, и это уже был не совсем Эрик — теперь его звали Свисток, что означало человека, обогащенного новым бесценным опытом, и на полпути к тому, чтобы плевать не хуже Сереги. Эрик был счастлив не столько от своего приобщения (на коленках у мамы хотелось всегда оставаться Эриком), сколько от того, что главные сокровища — оловянную пушку и бессменного часового при ней, он же главный артиллерист, хоть индеец, а также карандаш с таинственной надписью — удалось уберечь от новых товарищей и слова «мена».